Неточные совпадения
Шутить он
не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным, так, чтобы впредь
никто не появился с такими городами, а пусть себе
пишет из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара».
Как ни велик был в обществе вес Чичикова, хотя он и миллионщик, и в лице его выражалось величие и даже что-то марсовское и военное, но есть вещи, которых дамы
не простят
никому, будь он кто бы ни было, и тогда прямо
пиши пропало!
Оказалось, что Чичиков давно уже был влюблен, и виделись они в саду при лунном свете, что губернатор даже бы отдал за него дочку, потому что Чичиков богат, как жид, если бы причиною
не была жена его, которую он бросил (откуда они узнали, что Чичиков женат, — это
никому не было ведомо), и что жена, которая страдает от безнадежной любви,
написала письмо к губернатору самое трогательное, и что Чичиков, видя, что отец и мать никогда
не согласятся, решился на похищение.
В следующей комнате, похожей на канцелярию, сидело и
писало несколько писцов, и очевидно было, что
никто из них даже понятия
не имел: кто и что такое Раскольников?
Но
никто у них
не оспоривал свободы
писать, что они желали.
О своей картине, той, которая стояла теперь на его мольберте, у него в глубине души было одно суждение — то, что подобной картины
никто никогда
не писал.
Весь день этот Анна провела дома, то есть у Облонских, и
не принимала
никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев узнать о ее прибытии, приезжали в этот же день. Анна всё утро провела с Долли и с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. «Приезжай, Бог милостив»,
писала она.
Но Алексей Александрович
не чувствовал этого и, напротив того, будучи устранен от прямого участия в правительственной деятельности, яснее чем прежде видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и считал своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей разлуки с женой он начал
писать свою первую записку о новом суде из бесчисленного ряда
никому ненужных записок по всем отраслям управления, которые было суждено
написать ему.
Она
пишет детскую книгу и
никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву… знаешь, этот издатель… и сам он писатель, кажется.
Самгин уже
не слушал ее, думая, что во Франции такой тип, вероятно,
не писал бы стихов, которых
никто не знает, а сидел в парламенте…
«Этот плен мысли ограничивает его дарование, заставляет повторяться, делает его стихи слишком разумными, логически скучными. Запишу эту мою оценку. И — надо сравнить “Бесов” Достоевского с “Мелким бесом”. Мне пора
писать книгу. Я озаглавлю ее “Жизнь и мысль”. Книга о насилии мысли над жизнью
никем еще
не написана, — книга о свободе жизни».
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую
никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
— Приглашали. Мой муж декорации
писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я — постоянно в театре, за кулисами.
Не нравятся мне актеры, все — герои. И в трезвом виде, и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем люди этого ремесла, а уж лучше детей
никто не умеет мечтать о себе.
— Извините — он
пишет и
никого не велел пускать. Даже отцу Иннокентию отказала. К нему ведь теперь священники ходят: семинарский и от Успенья.
Они
написали на бумаге по-китайски: «Что за люди? какого государства, города, селения? куда идут?» На катере
никто не знал по-китайски и
написали им по-русски имя фрегата, год, месяц и число.
Получив желаемое, я ушел к себе, и только сел за стол
писать, как вдруг слышу голос отца Аввакума, который, чистейшим русским языком, кричит: «Нет ли здесь воды, нет ли здесь воды?» Сначала я
не обратил внимания на этот крик, но, вспомнив, что, кроме меня и натуралиста, в городе русских
никого не было, я стал вслушиваться внимательнее.
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия
не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом,
никому не отведено столько простора и
никому от этого так
не тесно
писать, как путешественнику.
Но говорят и
пишут, между прочим американец Вилькс, француз Малля (Mallat), что здесь нет отелей; что иностранцы, после 11-ти часов, удаляются из города, который на ночь запирается, что остановиться негде, но что зато все гостеприимны и всякий дом к вашим услугам. Это заставляет задумываться: где же остановиться, чтоб
не быть обязанным
никому? есть ли необходимые для путешественника удобства?
А за день до того, как убил отца, и
написал мне это письмо,
написал пьяный, я сейчас тогда увидела,
написал из злобы и зная, наверно зная, что я
никому не покажу этого письма, даже если б он и убил.
Вот что-то похожее: бродит,
не примиряется с судьбой, ничего
не делает (я хоть рисую и хочу
писать роман), по лицу видно, что ничем и
никем не доволен…
Что было с ней потом,
никто не знает. Известно только, что отец у ней умер, что она куда-то уезжала из Москвы и воротилась больная, худая, жила у бедной тетки, потом, когда поправилась,
написала к Леонтью, спрашивала, помнит ли он ее и свои старые намерения.
Она была бледнее прежнего, в глазах ее было меньше блеска, в движениях меньше живости. Все это могло быть следствием болезни, скоро захваченной горячки; так все и полагали вокруг. При всех она держала себя обыкновенно, шила, порола, толковала со швеями,
писала реестры, счеты, исполняла поручения бабушки. И
никто ничего
не замечал.
Он какой-то артист: все рисует,
пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы, грешные, ничего
не делает и чуть ли
не всю жизнь проводит в том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и
не пропускала
никого, даже настройщика Киша.
Почти полвека стояла зрячая Фемида, а может быть, и до сего времени уцелела как памятник старины в том же виде.
Никто не обращал внимания на нее, а когда один газетный репортер
написал об этом заметку в либеральную газету «Русские ведомости», то она напечатана
не была.
— Обещались, Владимир Алексеевич, а вот в газете-то что
написали? Хорошо, что
никто внимания
не обратил, прошло пока… А ведь как ясно — Феньку все знают за полковницу, а барона по имени-отчеству целиком назвали, только фамилию другую поставили, его ведь вся полиция знает, он даже прописанный. Главное вот барон…
Ученические выставки пользовались популярностью, их посещали, о них
писали, их любила Москва. И владельцы галерей, вроде Солдатенкова, и
никому не ведомые москвичи приобретали дешевые картины, иногда будущих знаменитостей, которые впоследствии приобретали огромную ценность.
Нищий-аристократ берет, например, правую сторону Пречистенки с переулками и
пишет двадцать писем-слезниц,
не пропустив
никого, в двадцать домов, стоящих внимания. Отправив письмо, на другой день идет по адресам. Звонит в парадное крыльцо: фигура аристократическая, костюм, взятый напрокат, приличный. На вопрос швейцара говорит...
В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и
никого не интересовало
писать о том, что все знают: ну кто будет читать о банях? Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!»
Не предвидели, кто
писал книгу,
не понимают, кто читает ее, что нынешние люди
не принимают в число своих знакомых
никого,
не имеющего такой души, и
не имеют недостатка в знакомых и
не считают своих знакомых ничем больше, как просто — напросто нынешними людьми, хорошими, но очень обыкновенными людьми.
Я давно любил, и любил страстно,
Ника, но
не решался назвать его «другом», и когда он жил летом в Кунцеве, я
писал ему в конце письма: «Друг ваш или нет, еще
не знаю». Он первый стал мне
писать ты и называл меня своим Агатоном по Карамзину, а я звал его моим Рафаилом по Шиллеру. [«Philosophische Briefe» — «Философские письма» (нем.) (Прим. А. И. Герцена.)]
«Я еще
не опомнился от первого удара, —
писал Грановский вскоре после кончины Станкевича, — настоящее горе еще
не трогало меня: боюсь его впереди. Теперь все еще
не верю в возможность потери — только иногда сжимается сердце. Он унес с собой что-то необходимое для моей жизни.
Никому на свете
не был я так много обязан. Его влияние на нас было бесконечно и благотворно».
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во все мешался, ничего
не понимая, делал замечания, поправлял воротник рубашки у
Ника, торопился домой, словом, был очень противен. Через месяц мы
не могли провести двух дней, чтоб
не увидеться или
не написать письмо; я с порывистостью моей натуры привязывался больше и больше к
Нику, он тихо и глубоко любил меня.
— Я два раза, — говорил он, —
писал на родину в Могилевскую губернию, да ответа
не было, видно, из моих
никого больше нет; так оно как-то и жутко на родину прийти, побудешь-побудешь, да, как окаянный какой, и пойдешь куда глаза глядят, Христа ради просить.
Он был человек гордый, склонный к гневу, это был пацифист с воинствующим инстинктом, любил охоту, был картежник, проигравший в карты миллион, проповедник непротивления — он естественно склонен был к противлению и ничему и
никому не мог покориться, его соблазняли женщины, и он
написал «Крейцерову сонату».
Бошняк
пишет, что ему
не раз случалось видеть, как сын колотит и выгоняет из дому родную мать, и
никто не смел сказать ему слова.
Явилось предположение, что
писал кто-нибудь «из поляков» или «из жидов», — народ известный. От полуяновского-то дела
никому не поздоровится, ежели начнут делать переборку.
И много такого
писал, зная, что знакомый его непременно расскажет о том Меркулову, и полагая, что в Царицыне нет никакого Веденеева,
никто из Питера коммерческих писем
не получает.
Развесь только уши, и
не знай чего тебе
не наскажет: то из Москвы ему
пишут, то из Питера, а все врет, ничего
никто ему
не пишет, похвастаться только охота.
— Кто бы, по какому бы делу ко мне ни пришел,
никого не допущай. Всем говори: письма, мол, к благодетелям
пишет.
На бледном исхудалом лице ее тревога показалась, но
никому не сказала она, о чем
пишут к ней отец и Дарья Сергевна.
Добиться свидания с певицей было
не очень-то легко: швейцар внизу сказал, что Елены Викторовны, кажется, нет дома, а личная горничная, вышедшая на стук Тамары, объявила, что у барыни болит голова и что она
никого не принимает. Пришлось опять Тамаре
написать на клочке бумаги...
С нами особенно сошелся один журналист, родом из Севильи, Д.Франсиско Тубино, редактор местной газеты"Andalusie", который провожал нас потом и в Андалузию. Он был добродушнейший малый, с горячим темпераментом, очень передовых идей и сторонник федеративного принципа, которым тогда были проникнуты уже многие радикальные испанцы. Тубино
писал много о Мурильо, издал о нем целую книгу и среди знатоков живописи выдвинулся тем, что он нашел в севильском соборе картину, которую до него
никто не приписывал Мурильо.
На всемирную известность Руссо и Шатобриана
никто из нас
не будет претендовать. Я это говорю затем только, чтобы подтвердить верность того, что я сейчас
написал о необходимости «ядра».
Так
никто еще
не писал, как Гюисманс,
никто так
не углублял истории души,
не утончал ее интимной чувственности.
— Служба крайне тяжелая! — повторил он и снова замолчал. — В газетах
пишут: «д-р Петров был пьян». Верно, я был пьян, и это очень нехорошо. Все вправе возмущаться. Но сами-то они, — ведь девяносто девять из них на сто весьма
не прочь выпить,
не раз бывают пьяны и в вину этого себе
не ставят. Они только
не могут понять, что другому человеку ни одна минута его жизни
не отдана в его полное распоряжение… А это, брат, ох, как тяжело, —
не дай бог
никому!..
До сих пор еще
никто ко мне
не писал ни одного слова, да я
не умел и разбирать писаного, хотя хорошо читал печатное.
Прасковья Ивановна
писала, что приготовит ей прекрасную, совершенно отдельную комнату, в которой жила Дарья Васильевна, теперь переведенная уже во флигель; что Татьяна Степановна будет жить спокойно, что
никто к ней ходить
не будет и что она может приходить к хозяйке и к нам только тогда, когда сама захочет.
Находил он во садах царских, королевских и султановых много аленьких цветочков такой красоты, что ни в сказке сказать, ни пером
написать; да
никто ему поруки
не дает, что краше того цветка нет на белом свете; да и сам он того
не думает.
Они
писали друг другу самые обыкновенные записки о самых невинных семейных делах, так, что
никому не пришло бы никогда в голову придраться к их содержанию.
Артабалевский громко повторил название части и что-то занес пером на большом листе. Александров тихо рассмеялся. «Вероятно,
никто не догадывался, что Берди-Паша умеет
писать», — подумал он.