Неточные совпадения
Сначала он из одного чувства сострадания занялся тою новорожденною слабенькою девочкой, которая
не была его дочь и которая была заброшена во время болезни матери и, наверно,
умерла бы, если б он о ней
не позаботился, — и сам
не заметил, как он полюбил ее.
Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей
не существовала, она высохла, испарилась,
умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто
не заметил, потому что никто
не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Она его
не замечает,
Как он ни бейся, хоть
умри.
Свободно дома принимает,
В гостях с ним молвит слова три,
Порой одним поклоном встретит,
Порою вовсе
не заметит;
Кокетства в ней ни капли нет —
Его
не терпит высший свет.
Бледнеть Онегин начинает:
Ей иль
не видно, иль
не жаль;
Онегин сохнет, и едва ль
Уж
не чахоткою страдает.
Все шлют Онегина к врачам,
Те хором шлют его к водам.
Когда же тот
умер, ходил за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом умершего товарища (который содержал и кормил своего отца своими трудами чуть
не с тринадцатилетнего возраста),
поместил, наконец, этого старика в больницу, и когда тот тоже
умер, похоронил его.
— Кто такой Аркадий Николаич? — проговорил Базаров как бы в раздумье. — Ах да! птенец этот! Нет, ты его
не трогай: он теперь в галки попал.
Не удивляйся, это еще
не бред. А ты пошли нарочного к Одинцовой, Анне Сергеевне, тут есть такая помещица… Знаешь? (Василий Иванович кивнул головой.) Евгений,
мол, Базаров кланяться велел и велел сказать, что
умирает. Ты это исполнишь?
— Ты сомневаешься в моей любви? — горячо заговорил он. — Думаешь, что я медлю от боязни за себя, а
не за тебя?
Не оберегаю, как стеной, твоего имени,
не бодрствую, как мать, чтоб
не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было
умереть за тебя, я бы с радостью
умер! — со слезами досказал он.
Послушай: хитрости какие!
Что за рассказ у них смешной?
Она за тайну мне сказала,
Что
умер бедный мой отец,
И мне тихонько показала
Седую голову — творец!
Куда бежать нам от злоречья?
Подумай: эта голова
Была совсем
не человечья,
А волчья, — видишь: какова!
Чем обмануть меня хотела!
Не стыдно ль ей меня пугать?
И для чего? чтоб я
не смелаС тобой сегодня убежать!
Возможно ль?
Она вообще казалась довольной, что идет по городу,
заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно
не видит никто и бог знает что думают, точно будто она
умерла.
Он опять приникал лицом к ее подушке и мысленно
молил не умирать, творил обеты счастья до самопожертвования.
— Да, правда: он злой, негодный человек, враг мой был,
не любила я его! Чем же кончилось? Приехал новый губернатор, узнал все его плутни и прогнал! Он смотался, спился, своя же крепостная девка завладела им — и пикнуть
не смел.
Умер — никто и
не пожалел!
— Как вы
смеете… говорить мне это? — сказала она, обливаясь слезами, — это ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня да темнота. При свечке или днем — я
умерла бы, а
не заплакала бы… Я вас любила, может быть, да
не знала этого…
— А Пуцилло-Маляхинский?.. Поверьте, что я
не умру, пока
не сломлю его. Я систематически доконаю его, я буду следить по его пятам, как тень… Когда эта компания распадется, тогда, пожалуй, я
не отвечаю за себя: мне будет нечего больше делать, как только протянуть ноги. Я это
замечал: больной человек, измученный, кажется, места в нем живого нет, а все скрипит да еще работает за десятерых, воз везет. А как отняли у него дело — и свалился, как сгнивший столб.
— Бог сжалился надо мной и зовет к себе. Знаю, что
умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже
смею любить детей моих и лобызать их. Мне
не верят, и никто
не поверил, ни жена, ни судьи мои;
не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим.
Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога, сердце как в раю веселится… долг исполнил…
— Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым в глаза они
не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все на земле совокупилось в Илюше, и
умри Илюша, он или с ума сойдет с горя, или лишит себя жизни. Я почти убежден в этом, когда теперь на него смотрю!
— Бедная, бедная моя участь, — сказал он, горько вздохнув. — За вас отдал бы я жизнь, видеть вас издали, коснуться руки вашей было для меня упоением. И когда открывается для меня возможность прижать вас к волнуемому сердцу и сказать: ангел,
умрем! бедный, я должен остерегаться от блаженства, я должен отдалять его всеми силами… Я
не смею пасть к вашим ногам, благодарить небо за непонятную незаслуженную награду. О, как должен я ненавидеть того, но чувствую, теперь в сердце моем нет места ненависти.
И
заметьте, что это отрешение от мира сего вовсе
не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами юности. Лучшие люди круга Станкевича
умерли; другие остались, какими были, до нынешнего дня. Бойцом и нищим пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя науку и гуманность,
умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин
не сделался в самом деле купцом… Никто из них
не отличился по службе.
Так шли годы. Она
не жаловалась, она
не роптала, она только лет двенадцати хотела
умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и
молила бога взять меня скорей домой».
Старушка
умерла от разрыва сердца. Малыгинский дом точно весь застонал. Пока была жива старушка, ее почти
не замечали, а теперь для всех было ясно как день, что с нею вместе рушился весь дом. И всех лучше понимал это сам Харитон Артемьич, ходивший из комнаты в комнату, как оглушенный.
Я думала: «Я
умерла для семьи,
Всё милое, всё дорогое
Теряю… нет счета печальных потерь!..»
Мать как-то спокойно сидела,
Казалось,
не веря еще и теперь,
Чтоб дочка уехать
посмела,
И каждый с вопросом смотрел на отца.
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в себя прийти
не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть
не плакал и буквально дрожал от страха,
заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы
умер, чем ее в такую минуту покинул.
Я с любопытством шел сюда сегодня, со смятением: мне надо было видеть самому и лично убедиться: действительно ли весь этот верхний слой русских людей уж никуда
не годится, отжил свое время, иссяк исконною жизнью и только способен
умереть, но всё еще в мелкой завистливой борьбе с людьми… будущими, мешая им,
не замечая, что сам
умирает?
— Отец; но он
умер, кажется,
не в Твери, а в Елисаветграде, — робко
заметил князь генералу. — Я слышал от Павлищева…
— Отец мой ведь
умер под судом, —
заметил князь снова, — хоть я и никогда
не мог узнать, за что именно; он
умер в госпитале.
Мать старалась ободрить меня, говоря: «Можно ли бояться дедушки, который едва дышит и уже
умирает?» Я подумал, что того-то я и боюсь, но
не смел этого сказать.
Когда мы освободились, то сгоряча я ничего
не почувствовал, кроме радости, что
не задохся; даже
не заметил, что ушибся; но, к досаде моей, Параша, Аннушка и даже сестрица, которая
не понимала, что я мог задохнуться и
умереть, — смеялись и моему страху, и моей радости.
— Нет,
умрет! — прикрикнул на нее с своей стороны Вихров. — А ты
не смей так говорить! Ты оскорбляешь во мне самое святое, самое скорбное чувство, — пошла!
— Да выпей, братец,
не умрешь от того, —
заметил Доброву священник.
Никто уже
не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова
не смела пикнуть о своей дочери — она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы
умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе
не знал утех любви и что это никогда для него и
не существовало.
—
Не смею входить в ваши расчеты, — начала она с расстановкою и ударением, — но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба, по-моему,
не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле: если вы действительно
не в состоянии будете поддерживать вашего сына в гвардии, то я буду его содержать, —
не роскошно, конечно, но прилично!..
Умру я, сыну моему будет поставлено это в первом пункте моего завещания.
— Да как же тут свяжешься с эким каверзником? —
заметил смотритель, — вот намеднись приезжал к нам ревизор, только раз его в щеку щелкнул, да и то полегоньку, — так он себе и рожу-то всю раскровавил, и духовника потребовал:"
Умираю, говорит, убил ревизор!" — да и все тут. Так господин-то ревизор и
не рады были, что дали рукам волю… даже побледнели все и прощенья просить начали — так испужались! А тоже, как шли сюда, похвалялись: я,
мол, его усмирю! Нет, с ним свяжись…
Да хошь бы я пальцем-те до него дотронулся, все бы легше было — потому как знаю, что в эвтим я точно бы виноват был, — а то и
не подходил к нему:
умирай,
мол, Христос с тобой!..
Каково поживаете, каково прижимаете! ну, и мы тоже,
мол, слава богу, век живем, хлеб жуем!"А они, сердешные, встали на коленки да только ровно крестятся: умирать-то, вишь, больно
не хочется…
«Ой, говорят,
умру! эка штука: бывало, в два дни в Волочок-от
не доедешь, а теперь, гляди, в девять часов, эко место уехали!» А они,
смею вам объясниться, в старой вере состоят-с!
«Тьфу вы, подлецы!» — думаю я себе и от них отвернулся и говорить
не стал, и только порешил себе в своей голове, что лучше уже
умру, а
не стану,
мол, по вашему совету раскорякою на щиколотках ходить; но потом полежал-полежал, — скука смертная одолела, и стал прионоравливаться и мало-помалу пошел на щиколотках ковылять. Но только они надо мной через это нимало
не смеялись, а еще говорили...
Я с ним попервоначалу было спорить зачал, что какая же,
мол, ваша вера, когда у вас святых нет, но он говорит: есть, и начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а тот талмуд, говорит, написал раввин Иовоз бен Леви, который был такой ученый, что грешные люди на него смотреть
не могли; как взглянули, сейчас все
умирали, через что бог позвал его перед самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви! то хорошо, что ты такой ученый, но только то нехорошо, что чрез тебя, все мои жидки могут
умирать.
— Любил, — говорит, — любил, злодей, любил, ничего
не жалел, пока
не был сам мне по сердцу, а полюбила его — он покинул. А за что?.. Что она, моя разлучница, лучше меня, что ли, или больше меня любить его станет… Глупый он, глупый!
Не греть солнцу зимой против летнего,
не видать ему век любви против того, как я любила, так ты и скажи ему:
мол, Груша,
умирая, так тебе ворожила и на рок положила.
— Послушайте, Калинович! — начала она. — Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы
не смеете со мной так говорить, — продолжала она, — я вам пожертвовала всем…
не шутите моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки делать, я
не перенесу этого, — говорю вам, я
умру, злой человек!
— Вот люди! —
заметил Петр Иваныч, — вот сердце: живи им — хорошо будет. Да
не ты ли боялся, чтоб она
не прислала за тобой?
не ты ли просил помочь? а теперь встревожился, что она, расставаясь с тобой,
не умирает с тоски.
— Можно
умереть и
не от кинжала, —
заметил Санин.
Не помню, как и что следовало одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся
умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе
не нужно было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого
не случилось бы, ежели бы он
не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я
заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и
не думал быть пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
— Сам-то тоже
не благуй очень!.. И что вы тут оба
намололи, — удивительное дело! Ты убьешь себя, она
умрет… Как есть вы неженки!
Максим смотрел на все спокойным оком.
Не страшно было ему
умирать в муках; грустно было
умереть без
меча, со связанными руками, и
не слыхать в предсмертный час ни бранного окрика, ни ржания коней, а слышать лишь дикие песни да пьяный смех своих мучителей.
—
Умирать, мой друг, всем придется! — сентенциозно произнесла Арина Петровна, —
не черные это мысли, а самые, можно сказать… божественные! Хирею я, детушки, ах, как хирею! Ничего-то во мне прежнего
не осталось — слабость да хворость одна! Даже девки-поганки
заметили это — и в ус мне
не дуют! Я слово — они два! я слово — они десять! Одну только угрозу и имею на них, что молодым господам, дескать, пожалуюсь! Ну, иногда и попритихнут!
— Да; вот
заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого ее
не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал
умереть в мире с моею старою сказкой.
— Вы всё со мной согласны! даже тошно становится, —
заметил Фома. — Скажу вам откровенно, Павел Семеныч, — продолжал он после некоторого молчания, снова обращаясь к Обноскину, — если я и уважаю за что бессмертного Карамзина, то это
не за историю,
не за «Марфу Посадницу»,
не за «Старую и новую Россию», а именно за то, что он написал «Фрола Силина»: это высокий эпос! это произведение чисто народное и
не умрет во веки веков! Высочайший эпос!
В письме была описана вся жизнь Михайла Максимовича и в заключение сказано, что грешно оставлять в неведении госпожу тысячи душ, которые страдают от тиранства изверга, ее мужа, и которых она может защитить, уничтожив доверенность, данную ему на управление имением; что кровь их вопиет на небо; что и теперь известный ей лакей, Иван Ануфриев,
умирает от жестоких истязаний и что самой Прасковье Ивановне нечего опасаться, потому что Михайла Максимович в Чурасово
не посмеет и появиться; что добрые соседи и сам губернатор защитят ее.
— Мамынька, уж ты тово… —
замечал иногда Гордей Евстратыч, когда ему надоедало ворчанье старухи. — Прежде смерти
не умрем.
Нет, нет —
не говори, тебе уж
не поможет
Ни ложь, ни хитрость… говори скорей:
Я был обманут… так шутить
не может
Сам ад любовию моей.
Молчишь? о!
месть тебя достойна…
Но это
не поможет; ты
умрешь…
И будет для людей всё тайно — будь спокойна!..
— И отечеству, боярин! — перервал с жаром Авраамий. — Мы
не иноки западной церкви и благодаря всевышнего, переставая быть мирянами,
не перестаем быть русскими. Вспомни, Юрий Дмитрич, где
умерли благочестивые старцы Пересвет и Ослябя!.. Но я слышу благовест… Пойдем, сын мой, станем
молить угодника божия, да просияет истина для очей наших и да подаст тебе господь силу и крепость для исполнения святой его воли!
— Князь Димитрий! — сказал Мансуров, — и ты, Мурза Алеевич Кутумов!
не забывайте, что вы здесь
не на городской площади, а в совете сановников нижегородских. Я люблю святую Русь
не менее вас; но вы ненавидите одних поляков, а я ненавижу еще более крамолы, междоусобие и бесполезное кровопролитие, противные господу и пагубные для нашего отечества. Если ж надобно будет сражаться, вы увидите тогда, умеет ли боярин Мансуров владеть
мечом и
умирать за веру православную.