Неточные совпадения
Лариса. Так это еще
хуже. Надо
думать,
о чем говоришь. Болтайте с другими, если вам нравится, а со мной говорите осторожнее. Разве вы
не видите, что положение мое очень серьезно? Каждое слово, которое я сама говорю и которое я слышу, я чувствую. Я сделалась очень чутка и впечатлительна.
— Революция неизбежна, — сказал Самгин,
думая о Лидии, которая находит время писать этому
плохому актеру, а ему —
не пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия
не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и говорил, как будто обжигаясь...
Так же равнодушно он
подумал о том, что, если б он решил занять себя литературным трудом, он писал бы
о тихом торжестве злой скуки жизни
не хуже Чехова и, конечно, более остро, чем Леонид Андреев.
—
О да, я так
думаю. Я
не знаю, как сказать, но — очень
плохой!
— Да, сошла, бедная, с ума… Вот ты и
подумай теперь хоть
о положении Привалова: он приехал в Узел — все равно как в чужое место, еще
хуже. А знаешь, что загубило всех этих Приваловых? Бесхарактерность. Все они — или насквозь добрейшая душа, или насквозь зверь; ни в чем середины
не знали.
Но каждый порядочный человек вовсе
не счел бы геройством поступить на месте этих изображенных мною людей точно так же, как они, и совершенно готов к этому, если бы так случилось, и много раз поступал
не хуже в случаях
не менее, или даже и более трудных, и все-таки
не считает себя удивительным человеком, а только
думает о себе, что я, дескать, так себе, ничего, довольно честный человек.
Конечно, в других таких случаях Кирсанов и
не подумал бы прибегать к подобному риску. Гораздо проще: увезти девушку из дому, и пусть она венчается, с кем хочет. Но тут дело запутывалось понятиями девушки и свойствами человека, которого она любила. При своих понятиях
о неразрывности жены с мужем она стала бы держаться за дрянного человека, когда бы уж и увидела, что жизнь с ним — мучение. Соединить ее с ним —
хуже, чем убить. Потому и оставалось одно средство — убить или дать возможность образумиться.
Я внимательна к ним, только когда хочу; если я во время урока и мало буду
думать о нем, он пойдет лишь немного
хуже, потому что это преподавание слишком легко, оно
не имеет силы поглощать мысль.
Он может сам обманываться от невнимательности, может
не обращать внимания н факт: так и Лопухов ошибся, когда Кирсанов отошел в первый раз; тогда, говоря чистую правду, ему
не было выгоды, стало быть, и охоты усердно доискиваться причины, по которой удалился Кирсанов; ему важно было только рассмотреть,
не он ли виноват в разрыве дружбы, ясно было — нет, так
не о чем больше и
думать; ведь он
не дядька Кирсанову,
не педагог, обязанный направлять на путь истинный стопы человека, который сам понимает вещи
не хуже его.
Харитине доставляла какое-то жгучее наслаждение именно эта двойственность: она льнула к мужу и среди самых трогательных сцен
думала о Галактионе. Она
не могла бы сказать, любит его или нет; а ей просто хотелось
думать о нем. Если б он пришел к ней, она его приняла бы очень сухо и ни одним движением
не выдала бы своего настроения.
О, он никогда
не узнает и
не должен знать того позора, какой она переживала сейчас! И хорошо и
худо — все ее, и никому до этого дела нет.
При распределении вовсе
не думают о сельскохозяйственной колонии, и потому на Сахалине, как я уже говорил, женщины распределены по округам крайне неравномерно, и притом чем
хуже округ, чем меньше надежды на успехи колонизации, тем больше в нем женщин: в худшем, Александровском, на 100 мужчин приходится 69 женщин, в среднем, Тымовском — 47, и в лучшем, Корсаковском — только 36.
Один корреспондент пишет, что вначале он трусил чуть
не каждого куста, а при встречах на дороге и тропинках с арестантом ощупывал под пальто револьвер, потом успокоился, придя к заключению, что «каторга в общем — стадо баранов, трусливых, ленивых, полуголодных и заискивающих». Чтобы
думать, что русские арестанты
не убивают и
не грабят встречного только из трусости и лени, надо быть очень
плохого мнения
о человеке вообще или
не знать человека.
Он говорил
о том, что многие, по-видимому, считают жизнь чем-то вроде
плохого романа, кончающегося свадьбой, и что есть на свете много такого,
о чем иным людям
не мешало бы
подумать.
Совестно видеть, что государственные люди, рассуждая в нынешнее время
о клеймах, ставят их опять на лицо с корректурною поправкою; уничтожая кнут, с неимоверной щедростию награждают плетьми, которые гораздо
хуже прежнего кнута, и, наконец, раздробляя или, так сказать, по словам высочайшего указа, определяя с большею точностью и род преступлений и степень наказаний,
не подумали, что дело
не в издании законов, а в отыскании средств, чтобы настоящим образом исполнялись законы.
— Теперь, друг, еще одно слово, — продолжал он. — Слышал я, как твоя слава сперва прогремела; читал потом на тебя разные критики (право, читал; ты
думаешь, я уж ничего
не читаю); встречал тебя потом в
худых сапогах, в грязи без калош, в обломанной шляпе и кой
о чем догадался. По журналистам теперь промышляешь?
— Ничего нет отличного в твоем секрете, — сказал ей Володя,
не разделяя ее удовольствия, — коли бы ты могла
думать о чем-нибудь серьезно, ты бы поняла, что это, напротив, очень
худо.
Я
думаю, он знал
о театре,
не мог
не знать; но вмешиваться
не хотел, понимая, что может быть
хуже, если он запретит: арестанты начнут шалить, пьянствовать, так что гораздо лучше, если чем-нибудь займутся.
«А то учение, требующее слишком многого, неисполнимого,
хуже, чем то, которое требует от людей возможного, соответственно их силам», —
думают и утверждают ученые толкователи христианства, повторяя при этом то, что давно уже утверждали и утверждают и
не могли
не утверждать
о христианском учении те, которые,
не поняв его, распяли за то учителя, — евреи.
— Вот то-то оно и есть, Дарья Михайловна, что суд-то людской—
не божий: всегда в нем много ошибок, — отвечал спокойно Долинский. — Совсем я
не обезьянка петербургская, а
худ ли, хорош ли, да уж такой, каким меня Бог зародил. Вам угодно, чтобы я оправдывался — извольте! Знаете ли вы, Дарья Михайловна, все,
о чем я
думаю?
Анна Петровна. Живем мы с вами под одною крышей уже пять лет, и я ни разу
не слыхала, чтобы вы отзывались
о людях спокойно, без желчи и без смеха. Что вам люди сделали
худого? И неужели вы
думаете, что вы лучше всех?
— Да; только в самом себе… но… все равно… Вы обобрали меня, как птицу из перьев. Я никогда
не думала, что я совсем
не христианка. Но вы принесли мне пользу, вы смирили меня, вы мне показали, что я живу и
думаю, как все, и ничуть
не лучше тех,
о ком говорят, будто они меня
хуже… Привычки жизни держат в оковах мою «христианку», страшно… Разорвать их я бессильна… Конец!.. Я должка себя сломать или
не уважать себя, как лгунью!
Бабушке немалого труда стоило успокоить дьяконицу, что она ничего
о ее брате
худого не думает и нимало на него
не сердится; что «любовь это хвороба, которая
не по лесу, а по людям ходит, и кто кого полюбит, в том он сам
не волен».
Гавриловна. То-то вот, ты говоришь, примеры-то? Лучше бы она сама хороший пример показывала! А то только и кричит: смотри да смотри за девками! А что за ними смотреть-то? Малолетные они, что ли? У всякого человека свой ум в голове. Пущай всякий сам
о себе и
думает. Смотрят-то только за пятилетними, чтоб они
не сбаловали чего-нибудь. Эка жизнь девичья! Нет-то
хуже ее на свете! А
не хотят того рассудить: много ли девка в жизнь-то радости видит! Ну, много ли? — скажи.
— Речь идет
о поэме А.С.Пушкина «Полтава» (1829).] у Пушкина сказал: «Есть третий клад — святая месть, ее готовлюсь к богу снесть!» Меня вот в этом письме, — говорила Елена, указывая на письмо к Анне Юрьевне, — укоряют в вредном направлении; но, каково бы ни было мое направление,
худо ли, хорошо ли оно, я говорила
о нем всегда только с людьми, которые и без меня так же
думали, как я
думаю; значит, я
не пропагандировала моих убеждений!
Будучи одарен многолетнею опытностью и двадцать пять лет лично управляя моими имениями, я много
о сем предмете имел случай рассуждать, а некоторое даже и в имениях моих применил. Конечно, по малому моему чину, я
не мог своих знаний на широком поприще государственности оказать, но так как ныне уже, так сказать, принято
о чинах произносить с усмешкой, то
думаю, что и я
не худо сделаю, ежели здесь мои результаты вкратце попытаюсь изложить. Посему соображаю так...
— Так я тебе скажу: они понятия
не имеют
о фрунтовой службе. Все взводы заваливали, замыкающие шли по флангам, а что всего
хуже — заметил ли ты двух взводных начальников, которые во фрунте курили трубки? Ну, братец! Я
думал всегда, что они вольница, — да уж это из рук вон!..
Я
думаю о себе самом,
о жене, Лизе, Гнеккере,
о студентах, вообще
о людях;
думаю нехорошо, мелко, хитрю перед самим собою, и в это время мое миросозерцание может быть выражено словами, которые знаменитый Аракчеев сказал в одном из своих интимных писем: «Все хорошее в свете
не может быть без дурного, и всегда более
худого, чем хорошего».
Рожь поспела, и началось жниво. Рожь была неровная: которую жали, а которая шла под косу. Прокудины жали свою, а Степан косил свою.
Не потому он косил, чтобы его рожь была
хуже прокудинской: рожь была такая же, потому что и обработка была одинакая, да и загоны их были в одном клину; но Степан один был в дворе. Ему и скосить-то впору было поспеть за людьми, а уж
о жнитве и
думать нечего.
Страх Якова быстро уступал чувству, близкому радости, это чувство было вызвано
не только сознанием, что он счастливо отразил нападение, но и тем, что нападавший оказался
не рабочим с фабрики, как
думал Яков, а чужим человеком. Это — Носков, охотник и гармонист, игравший на свадьбах, одинокий человек; он жил на квартире у дьяконицы Параклитовой;
о нём до этой ночи никто в городе
не говорил ничего
худого.
Русский, говоря по-французски, в каждом звуке изобличает, что для органов его неуловима полная чистота французского выговора, беспрестанно изобличает свое иностранное происхождение в выборе слов, в построении фразы, во всем складе речи, — и мы прощаем ему все эти недостатки, мы даже
не замечаем их, и объявляем, что он превосходно, несравненно говорит по-французски, наконец, мы объявляем, что «этот русский говорит по-французски лучше самих французов», хотя в сущности мы и
не думаем сравнивать его с настоящими французами, сравнивая его только с другими русскими, также усиливающимися говорить по-французски, — он действительно говорит несравненно лучше их, но несравненно
хуже французов, — это подразумевается каждым, имеющим понятие
о деле; но многих гиперболическая фраза может вводить в заблуждение.
— Ох, Настенька, Настенька! знаете ли, как надолго вы помирили меня с самим собою? знаете ли, что уже я теперь
не буду
о себе
думать так
худо, как
думал в иные минуты?
— Эх, Наталья Николаевна! — промолвил он почти с досадой, — нашли за что хвалить! Нам, господам, нельзя инако; чтоб никакой смерд, земец, подвластный человек и
думать о нас
худого не дерзнул! Я — Харлов, фамилию свою вон откуда веду… (тут он показал пальцем куда-то очень высоко над собою в потолок) и чести чтоб во мне
не было?! Да как это возможно?
— Евлампия-то?
Хуже Анны! Вся, как есть, совсем в Володькины руки отдалась. По той причине она и вашему солдату-то отказала. По его, по Володькину, приказу. Анне — видимое дело — следовало бы обидеться, да она и терпеть сестры
не может, а покоряется! Околдовал, проклятый! Да ей же, Анне, вишь,
думать приятно, что вот, мол, ты, Евлампия, какая всегда была гордая, а теперь вон что из тебя стало!..
О… ох, ох! Боже мой, боже!
Впрочем, для нее
не существовало ни света, ни тьмы, ни
худа, ни добра, ни скуки, ни радостей; она ничего
не понимала, никого
не любила и себя
не любила. Она ждала с нетерпением только выступления партии в дорогу, где опять надеялась видеться с своим Сережечкой, а
о дитяти забыла и
думать.
Князь, который был мысленно занят своим делом,
подумал, что ему
не худо будет познакомиться с человеком, который всех знает и докладывает сам министру. Он завел с ним разговор
о политике,
о службе, потом
о своем деле, которое состояло в тяжбе с казною
о 20 т<ысячах> десятин лесу. Наконец князь спросил у Горшенки,
не знает ли он одного чиновника Красинского, у которого в столе разбираются его дела.
Прошло полчаса. Ребенок закричал, Акулина встала и покормила его. Она уж
не плакала, но, облокотив свое еще красивое
худое лицо, уставилась глазами на догоравшую свечу и
думала о том, зачем она вышла замуж, зачем столько солдат нужно, и
о том еще, как бы ей отплатить столяровой жене.
Мы горюем
о нем, вовсе, однако же,
не думая, что другие были
хуже его и недостойны нашей горести.
Увлекшись мыслью
о дипломатической мудрости Олега, г. Жеребцов
не сообразил, что поход Аскольда и Дира на Царьград был в 866 году, еще при Рюрике, и что Олегово княжение начинается, по летописям, только с 879 года, поход же на Смоленск и Киев относится к 882 году. Выходит, что Олег-то 16 лет
думал воспользоваться неудачею Аскольда и Дира:
плохая дипломатия!
Скоро он уехал; и когда он садился в свой дешевый тарантас и кашлял, то даже по выражению его длинной
худой спины видно было, что он уже
не помнил ни об Осипе, ни
о старосте, ни
о жуковских недоимках, а
думал о чем-то своем собственном.
Не успел он отъехать и одну версту, как Антип Седельников уже выносил из избы Чикильдеевых самовар, а за ним шла бабка и кричала визгливо, напрягая грудь...
Матрена. Народом это, мать, нынче стало; больно стал
не крепок ныне народ: и мужчины и женщины. Я вот без Ивана Петровича… Семь годков он в те поры
не сходил из Питера… Почти что бобылкой экие годы жила, так и то: лето-то летенски на работе, а зимой за скотинкой да за пряжей умаешься да упаришься, — ляжешь, живота у себя
не чувствуешь, а
не то, чтобы
о худом думать.
Она села в третьем ряду, и когда Гуров взглянул на нее, то сердце у него сжалось, и он понял ясно, что для него теперь на всем свете нет ближе, дороже и важнее человека; она, затерявшаяся в провинциальной толпе, эта маленькая женщина, ничем
не замечательная, с вульгарною лорнеткой в руках, наполняла теперь всю его жизнь, была его горем, радостью, единственным счастьем, какого он теперь желал для себя; и под звуки
плохого оркестра, дрянных обывательских скрипок, он
думал о том, как она хороша.
Прежде я была на другом провинциальном театре, гораздо меньшем, гораздо
хуже устроенном, но мне там было хорошо, может быть, оттого, что я была молода, беззаботна, чрезвычайно глупа, жила,
не думая о жизни.
В блеске солнца маленький желтоватый огонь костра был жалок, бледен. Голубые, прозрачные струйки дыма тянулись от костра к морю, навстречу брызгам волн. Василий следил за ними и
думал о том, что теперь ему
хуже будет жить,
не так свободно. Наверное, Яков уже догадался, кто эта Мальва…
— Теперь я должна тебя оставить, Алеша! Вот конопляное зерно, которое выронил ты на дворе. Напрасно ты
думал, что потерял его невозвратно. Король наш слишком великодушен, чтобы лишить тебя этого дара за твою неосторожность. Помни, однако, что ты дал честное слово сохранять в тайне все, что тебе
о нас известно… Алеша, к теперешним
худым свойствам твоим
не прибавь еще худшего — неблагодарности!
Она
похудела и подурнела, и на улице встречные уже
не глядели на нее, как прежде, и
не улыбались ей; очевидно, лучшие годы уже прошли, остались позади, и теперь начиналась какая-то новая жизнь, неизвестная,
о которой лучше
не думать.
«Воротился я в табор и рассказал
о всем старикам.
Подумали и решили подождать да посмотреть — что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и
похудел за ночь страшно, глаза ввалились; он опустил их и,
не подымая, сказал нам...
— Братец, — перебила она, — позволь мне тебя просить предоставить мне самой
думать о воспитании моего сына.
Худа ли, хороша ли, но я мать, и ты, как мужчина,
не можешь понять материнских чувств. Я решилась во всю мою жизнь
не расставаться с ним; в этом мое единственное блаженство. Теперь я наняла для него гувернера.
— И ныне, как
подумаю я
о таких ваших обстоятельствах, — продолжал московский посланник, — согласен я с вами, матушка, что
не время теперь вам
думать об архиепископе. Пронесется гроза — другое дело, а теперь точно нельзя. За австрийской иерархией наблюдают строго, а если узнают, что вы соглашаетесь, пожалуй, еще
хуже чего бы
не вышло.
— Бог простит тебя; может быть, я во сто раз
хуже тебя! — И вдруг у него на душе легко стало. И он перестал скучать
о доме, и никуда
не хотел из острога, а только
думал о последнем часе.
Для того, чтобы выказать себя перед людьми, ты или хвалишь, или бранишь себя перед людьми. Если будешь хвалить, — люди
не поверят. Если будешь хулить, — они
подумают о тебе еще
хуже, чем ты сказал. И потому самое лучшее ничего
не говорить и заботиться
о суде своей совести, а
не о суде людском.