Неточные совпадения
— Забыл я: Иван
писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь,
Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок. Это все знали.
Другой доктор, старик Вильямсон, сидел у стола, щурясь на огонь свечи, и осторожно
писал что-то,
Вера Петровна размешивала в стакане мутную воду, бегала горничная с куском льда на тарелке и молотком в руке.
Вера Петровна
писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог знает как».
— Вот вы
пишете: «Двух станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как
вера, без дел — мертва!
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала
Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами.
Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку
написать или видеться и встревожит
Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
«Ну, как я
напишу драму
Веры, да не сумею обставить пропастями ее падение, — думал он, — а русские девы примут ошибку за образец, да как козы — одна за другой — пойдут скакать с обрывов!.. А обрывов много в русской земле! Что скажут маменьки и папеньки!..»
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера
Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в чернила и еще ленивее
написал в новую строку, после слов «Глава I...
— Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда
Веры Васильевны портрета
писать не стану.
«Я каждый день бродил внизу обрыва, ожидая тебя по первому письму. Сию минуту случайно узнал, что в доме нездорово, тебя нигде не видать.
Вера, приди или, если больна,
напиши скорее два слова. Я способен прийти в старый дом…»
А вся сила, весь интерес и твой собственный роман — в
Вере: одну ее и
пиши!
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо
Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она
писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» — подумал он.
— Знаю, что не послали бы, и дурно сделали бы. А теперь мне не надо и выходить из роли медведя. Видеть его — чтобы передать ему эти две строки, которых вы не могли
написать: ведь это — счастье,
Вера Васильевна!
— Мое горе не должно беспокоить вас,
Вера Васильевна. Оно — мое. Я сам напросился на него, а вы только смягчили его. Вон вы вспомнили обо мне и
писали, что вам хочется видеть меня: ужели это правда?
— Я
писала к Полине Карповне, что вы согласны сделать ее портрет, — сказала наконец
Вера.
Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме
Веры, хотел прочесть опять, что она
писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма.
Он забыл свои сомнения, тревоги, синие письма, обрыв, бросился к столу и
написал коротенький нежный ответ, отослал его к
Вере, а сам погрузился в какие-то хаотические ощущения страсти.
Веры не было перед глазами; сосредоточенное, напряженное наблюдение за ней раздробилось в мечты или обращалось к прошлому, уже испытанному. Он от мечтаний бросался к пытливому исканию «ключей» к ее тайнам.
С мыслью о письме и сама
Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все
пишут и кто
пишет к ним.
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя,
Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма
пишет на синей бумаге!..
«А отчего у меня до сих пор нет ее портрета кистью? — вдруг спросил он себя, тогда как он, с первой же встречи с Марфенькой, передал полотну ее черты, под влиянием первых впечатлений, и черты эти вышли говорящи, „в портрете есть правда, жизнь, верность во всем… кроме плеча и рук“, — думал он. А портрета
Веры нет; ужели он уедет без него!.. Теперь ничто не мешает, страсти у него нет, она его не убегает… Имея портрет, легче
писать и роман: перед глазами будет она, как живая…
Но как бы
Вера ни решила, все же, в память прошлого, она должна была… хоть
написать к нему свое решительное письмо — если больна и вынести свидания не может.
Я из Англии
писал вам, что чудеса выдохлись, праздничные явления обращаются в будничные, да и сами мы уже развращены ранним и заочным знанием так называемых чудес мира, стыдимся этих чудес, торопливо стараемся разоблачить чудо от всякой поэзии, боясь, чтоб нас не заподозрили в
вере в чудо или в младенческом влечении к нему: мы выросли и оттого предпочитаем скучать и быть скучными.
Свою историю
Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло всё хорошо,
писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и начали всех брать.
Это крайне нужно было,
писала она ему, для
Веры Ефремовны.
Жена его,
Вера Иосифовна, худощавая, миловидная дама в pince-nez,
писала повести и романы и охотно читала их вслух своим гостям.
Но вот прошло четыре года. В одно тихое, теплое утро в больницу принесли письмо.
Вера Иосифовна
писала Дмитрию Ионычу, что очень соскучилась по нем, и просила его непременно пожаловать к ней и облегчить ее страдания, и кстати же сегодня день ее рождения. Внизу была приписка: «К просьбе мамы присоединяюсь и я. Я.».
Вера Иосифовна
написала ему трогательное письмо, в котором просила его приехать и облегчить ее страдания.
Конечно, Лопухов во второй записке говорит совершенно справедливо, что ни он Рахметову, ни Рахметов ему ни слова не сказал, каково будет содержание разговора Рахметова с
Верою Павловною; да ведь Лопухов хорошо знал Рахметова, и что Рахметов думает о каком деле, и как Рахметов будет говорить в каком случае, ведь порядочные люди понимают друг друга, и не объяснившись между собою; Лопухов мог бы вперед чуть не слово в слово
написать все, что будет говорить Рахметов
Вере Павловне, именно потому-то он и просил Рахметова быть посредником.
Когда мы возвратились к
Вере Павловне, она и ее муж объяснили мне, что это вовсе не удивительно. Между прочим, Кирсанов тогда
написал мне для примера небольшой расчет на лоскутке бумаги, который уцелел между страниц моего дневника. Я перепишу тебе его; но прежде еще несколько слов.
— Хорошо — с, — сказал он, смеясь. — Нет — с,
Вера Павловна, от меня не отделаетесь так легко. Я предвидел этот шанс и принял свои меры. Ту записку, которая сожжена, он
написал сам. А вот эту, он
написал по моей просьбе. Эту я могу оставить вам, потому что она не документ. Извольте. — Рахметов подал
Вере Павловне записку.
Кирсанов стал говорить, что русская фамилия его жены наделает коммерческого убытка; наконец, придумал такое средство: его жену зовут «
Вера» — по — французски
вера — foi; если бы на вывеске можно было
написать вместо Au bon travail — A la bonne foi, то не было ли бы достаточно этого?
Мое намерение выставлять дело, как оно было, а не так, как мне удобнее было бы рассказывать его, делает мне и другую неприятность: я очень недоволен тем, что Марья Алексевна представляется в смешном виде с размышлениями своими о невесте, которую сочинила Лопухову, с такими же фантастическими отгадываниями содержания книг, которые давал Лопухов Верочке, с рассуждениями о том, не обращал ли людей в папскую
веру Филипп Эгалите и какие сочинения
писал Людовик XIV.
И вот проходит год; и пройдет еще год, и еще год после свадьбы с Кирсановым, и все так же будут идти дни
Веры Павловны, как идут теперь, через год после свадьбы, как шли с самой свадьбы; и много лет пройдет, они будут идти все так же, если не случится ничего особенного; кто знает, что принесет будущее? но до той поры, как я
пишу это, ничего такого не случилось, и дни
Веры Павловны идут все так же, как шли они тогда, через год, через два после свадьбы с Кирсановым.
Кто же так
пишет дневники? думается
Вере Павловне.
Но
Вера Павловна была неотступна, и он
написал записку Кирсанову, говорил в ней, что болезнь пустая и что он просит его только в угождение жене.
Переписка продолжалась еще три — четыре месяца, — деятельно со стороны Кирсановых, небрежно и скудно со стороны их корреспондента. Потом он и вовсе перестал отвечать на их письма; по всему видно было, что он только хотел передать
Вере Павловне и ее мужу те мысли Лопухова, из которых составилось такое длинное первое письмо его, а исполнив эту обязанность, почел дальнейшую переписку излишнею. Оставшись раза два — три без ответа, Кирсановы поняли это и перестали
писать.
Почему, например, когда они, возвращаясь от Мерцаловых, условливались на другой день ехать в оперу на «Пуритан» и когда
Вера Павловна сказала мужу: «Миленький мой, ты не любишь этой оперы, ты будешь скучать, я поеду с Александром Матвеичем: ведь ему всякая опера наслажденье; кажется, если бы я или ты
написали оперу, он и ту стал бы слушать», почему Кирсанов не поддержал мнения
Веры Павловны, не сказал, что «в самом деле, Дмитрий, я не возьму тебе билета», почему это?
— Не думаю, Марья Алексевна. Если бы католический архиерей
писал, он, точно, стал бы обращать в папскую
веру. А король не станет этим заниматься: он как мудрый правитель и политик, и просто будет внушать благочестие.
Чувство изгнано, все замерло, цвета исчезли, остался утомительный, тупой, безвыходный труд современного пролетария, — труд, от которого, по крайней мере, была свободна аристократическая семья Древнего Рима, основанная на рабстве; нет больше ни поэзии церкви, ни бреда
веры, ни упованья рая, даже и стихов к тем порам «не будут больше
писать», по уверению Прудона, зато работа будет «увеличиваться».
В письме к Мишле, в котором Герцен защищает русский народ, он
пишет, что прошлое русского народа темно, его настоящее ужасно, остается
вера в будущее.
Прочтите речь Наполеона на выставке. Отсюда так и хочется взять его за шиворот. Но что же французы? Где же умы и люди, закаленные на пользу человечества в переворотах общественных? — Тут что-то кроется. Явится новое, неожиданное самим двигателям. В этой одной
вере можно найти некоторое успокоение при беспрестанном недоумении. Приезжайте сюда и будем толковать, — а
писать нет возможности.
Получаю я однажды писемцо, от одного купца из Москвы (богатейший был и всему нашему делу голова),
пишет, что, мол, так и так, известился он о моих добродетелях, что от бога я светлым разумом наделен, так не заблагорассудится ли мне взять на свое попечение утверждение старой
веры в Крутогорской губернии, в которой «християне» претерпевают якобы тесноту и истязание великое.
Теперь она
пишет себя на карточках:"княгиня
Вера Ардалионовна Сампантрё, рожденная Братцева". Но maman по-прежнему называет ее"ангелочком".
Я с ним попервоначалу было спорить зачал, что какая же, мол, ваша
вера, когда у вас святых нет, но он говорит: есть, и начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а тот талмуд, говорит,
написал раввин Иовоз бен Леви, который был такой ученый, что грешные люди на него смотреть не могли; как взглянули, сейчас все умирали, через что бог позвал его перед самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви! то хорошо, что ты такой ученый, но только то нехорошо, что чрез тебя, все мои жидки могут умирать.
Княгиня
Вера Николаевна никогда не читала газет, потому что, во-первых, они ей пачкали руки, а во-вторых, она никогда не могла разобраться в том языке, которым нынче
пишут.
— Я готов, — сказал он, — и завтра вы обо мне ничего не услышите. Я как будто бы умер для вас. Но одно условие — это я вам говорю, князь Василий Львович, — видите ли, я растратил казенные деньги, и мне как-никак приходится из этого города бежать. Вы позволите мне
написать еще последнее письмо княгине
Вере Николаевне?
Я соглашаюсь, что вначале, когда
Вера Николаевна была еще барышней, я
писал ей глупые письма и даже ждал на них ответа.
— Это уж их дело, а не мое! — резко перебил его Марфин. — Но я
написал, что я христианин и масон, принадлежу к такой-то ложе… Более двадцати лет исполняю в ней обязанности гроссмейстера… Между господами энциклопедистами и нами вражды мелкой и меркантильной не существует, но есть вражда и несогласие понятий: у нас, масонов, — бог, у них — разум; у нас —
вера, у них — сомнение и отрицание; цель наша — устройство и очищение внутреннего человека, их цель — дать ему благосостояние земное…
Предводитель Туганов по сему случаю секретно запротестовал и
написал, что видит это действие неразумным и предпринимаемым единственно для колебания
веры и для насмешки над духовенством.
Так и осталось в письме, но Петрухе не суждено было получить ни это известие о том, что жена его ушла из дома, ни рубля, ни последних слов матери. Письмо это и деньги вернулись назад с известием, что Петруха убит на войне, «защищая царя, отечество и
веру православную». Так
написал военный писарь.