Он теперь уже не звал более страсть к себе, как прежде, а проклинал свое внутреннее состояние, мучительную борьбу, и
написал Вере, что решился бежать ее присутствия. Теперь, когда он стал уходить от нее, — она будто пошла за ним, все под своим таинственным покрывалом, затрогивая, дразня его, будила его сон, отнимала книгу из рук, не давала есть.
Неточные совпадения
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала
Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами.
Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо
Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она
писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» — подумал он.
С мыслью о письме и сама
Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все
пишут и кто
пишет к ним.
Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме
Веры, хотел прочесть опять, что она
писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма.
— Я
писала к Полине Карповне, что вы согласны сделать ее портрет, — сказала наконец
Вера.
— Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда
Веры Васильевны портрета
писать не стану.
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя,
Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма
пишет на синей бумаге!..
Он забыл свои сомнения, тревоги, синие письма, обрыв, бросился к столу и
написал коротенький нежный ответ, отослал его к
Вере, а сам погрузился в какие-то хаотические ощущения страсти.
Веры не было перед глазами; сосредоточенное, напряженное наблюдение за ней раздробилось в мечты или обращалось к прошлому, уже испытанному. Он от мечтаний бросался к пытливому исканию «ключей» к ее тайнам.
«Я каждый день бродил внизу обрыва, ожидая тебя по первому письму. Сию минуту случайно узнал, что в доме нездорово, тебя нигде не видать.
Вера, приди или, если больна,
напиши скорее два слова. Я способен прийти в старый дом…»
А вся сила, весь интерес и твой собственный роман — в
Вере: одну ее и
пиши!
«А отчего у меня до сих пор нет ее портрета кистью? — вдруг спросил он себя, тогда как он, с первой же встречи с Марфенькой, передал полотну ее черты, под влиянием первых впечатлений, и черты эти вышли говорящи, „в портрете есть правда, жизнь, верность во всем… кроме плеча и рук“, — думал он. А портрета
Веры нет; ужели он уедет без него!.. Теперь ничто не мешает, страсти у него нет, она его не убегает… Имея портрет, легче
писать и роман: перед глазами будет она, как живая…
— Мое горе не должно беспокоить вас,
Вера Васильевна. Оно — мое. Я сам напросился на него, а вы только смягчили его. Вон вы вспомнили обо мне и
писали, что вам хочется видеть меня: ужели это правда?
— Знаю, что не послали бы, и дурно сделали бы. А теперь мне не надо и выходить из роли медведя. Видеть его — чтобы передать ему эти две строки, которых вы не могли
написать: ведь это — счастье,
Вера Васильевна!
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку
написать или видеться и встревожит
Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
Но как бы
Вера ни решила, все же, в память прошлого, она должна была… хоть
написать к нему свое решительное письмо — если больна и вынести свидания не может.
«Ну, как я
напишу драму
Веры, да не сумею обставить пропастями ее падение, — думал он, — а русские девы примут ошибку за образец, да как козы — одна за другой — пойдут скакать с обрывов!.. А обрывов много в русской земле! Что скажут маменьки и папеньки!..»
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера
Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями на стол и на них голову. Потом поцарапал сухим пером по бумаге, лениво обмакнул его в чернила и еще ленивее
написал в новую строку, после слов «Глава I...
Неточные совпадения
— Забыл я: Иван
писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь,
Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок. Это все знали.
Другой доктор, старик Вильямсон, сидел у стола, щурясь на огонь свечи, и осторожно
писал что-то,
Вера Петровна размешивала в стакане мутную воду, бегала горничная с куском льда на тарелке и молотком в руке.
Вера Петровна
писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог знает как».
— Вот вы
пишете: «Двух станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как
вера, без дел — мертва!
Я из Англии
писал вам, что чудеса выдохлись, праздничные явления обращаются в будничные, да и сами мы уже развращены ранним и заочным знанием так называемых чудес мира, стыдимся этих чудес, торопливо стараемся разоблачить чудо от всякой поэзии, боясь, чтоб нас не заподозрили в
вере в чудо или в младенческом влечении к нему: мы выросли и оттого предпочитаем скучать и быть скучными.