Неточные совпадения
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед
собоюС холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад
над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд
себя призвав,
Он обвинял
себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что
над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать
себяНе мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
Но ошибался он: Евгений
Спал в это время мертвым сном.
Уже редеют ночи тени
И встречен Веспер петухом;
Онегин спит
себе глубоко.
Уж солнце катится высоко,
И перелетная метель
Блестит и вьется; но постель
Еще Евгений не покинул,
Еще
над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит — и видит, что пора
Давно уж ехать со двора.
Задумался ли он
над участью Абакума Фырова или задумался так, сам
собою, как задумывается всякий русский, каких бы ни был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой жизни?
Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к
себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо
над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются
над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для
себя на даче избу в русском вкусе.
Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать
себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки, или почесать ими у
себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у
себя над головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь с новыми докучными эскадронами.
Вы посмеетесь даже от души
над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к
себе, самодовольная улыбка покажется на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим
собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы не так!
— А тебя как бы нарядить немцем да в капор! — сказал Петрушка, острясь
над Селифаном и ухмыльнувшись. Но что за рожа вышла из этой усмешки! И подобья не было на усмешку, а точно как бы человек, доставши
себе в нос насморк и силясь при насморке чихнуть, не чихнул, но так и остался в положенье человека, собирающегося чихнуть.
Если ты
над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет
себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся
над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил
себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотреть под ноги.
Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого
над самим
собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим друзьям.
Я всегда ненавидел гостей у
себя: теперь у меня каждый день полон дом, обедают, ужинают, играют, — и, увы, мое шампанское торжествует
над силою магнетических ее глазок!
И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся
над потоком, который с шумом и пеною, падая с плиты на плиту, прорезывает
себе путь между зеленеющими горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шум студеных ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок.
Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем — тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил
себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа… Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности!
Мелькала постоянно во все эти дни у Раскольникова еще одна мысль и страшно его беспокоила, хотя он даже старался прогонять ее от
себя, так она была тяжела для него! Он думал иногда: Свидригайлов все вертелся около него, да и теперь вертится; Свидригайлов узнал его тайну; Свидригайлов имел замыслы против Дуни. А если и теперь имеет? Почти наверное можно сказать, что да.А если теперь, узнав его тайну и таким образом получив
над ним власть, он захочет употребить ее как оружие против Дуни?
И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить
себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор был прямо поднят
над ее лицом.
— Иду. Сейчас. Да, чтоб избежать этого стыда, я и хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже стоя
над водой, что если я считал
себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь не убоюсь, — сказал он, забегая наперед. — Это гордость, Дуня?
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял
над водой. «Никогда в жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место
себе выбирает… в подобном же случае.
Она так на него и накинулась, посадила его за стол подле
себя по левую руку (по правую села Амалия Ивановна) и, несмотря на беспрерывную суету и хлопоты о том, чтобы правильно разносилось кушанье и всем доставалось, несмотря на мучительный кашель, который поминутно прерывал и душил ее и, кажется, особенно укоренился в эти последние два дня, беспрерывно обращалась к Раскольникову и полушепотом спешила излить перед ним все накопившиеся в ней чувства и все справедливое негодование свое на неудавшиеся поминки; причем негодование сменялось часто самым веселым, самым неудержимым смехом
над собравшимися гостями, но преимущественно
над самою хозяйкой.
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла
над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на
себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
Он с мучением задавал
себе этот вопрос и не мог понять, что уж и тогда, когда стоял
над рекой, может быть, предчувствовал в
себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он не понимал, что это предчувствие могло быть предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда на жизнь.
Он страдал тоже от мысли: зачем он тогда
себя не убил? Зачем он стоял тогда
над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся смерти?
Сам с своими козаками производил
над ними расправу и положил
себе правилом, что в трех случаях всегда следует взяться за саблю, именно: когда комиссары [Комиссары — польские сборщики податей.] не уважили в чем старшин и стояли пред ними в шапках, когда поглумились
над православием и не почтили предковского закона и, наконец, когда враги были бусурманы и турки, против которых он считал во всяком случае позволительным поднять оружие во славу христианства.
Вот уже один только шест
над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит в небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все
собою закрыла.
Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал
себе головы
над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил
над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в
себе.
Однако ж, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни была свежа, здорова, но у нее стали являться какие-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство,
над которым она задумывалась и не знала, как растолковать его
себе.
— Что ж это такое? — вслух сказал он в забывчивости. — И — любовь тоже… любовь? А я думал, что она как знойный полдень, повиснет
над любящимися и ничто не двигается и не дохнет в ее атмосфере; и в любви нет покоя, и она движется все куда-то, вперед, вперед… «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «Стой и не движись!» Что ж будет завтра? — тревожно спросил он
себя и задумчиво, лениво пошел домой.
Но женитьба, свадьба — все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил
себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она — с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклоненной головой, подает ему руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснет у ней, то слезы явятся, то складка
над бровью заиграет какой-то мыслью.
Зодчие, согбенные
над чертежом здания, не о красоте оного помышляли, но как приобретут ею
себе стяжание.
Давно бы, давно бы избавил
себя ненавистной мне жизни, если бы не удерживало прещение вышнего
над всеми судии.
Везде, однако же, духовенство присвояло
себе право производить ценсуру
над изданиями; и когда в 1650 году учреждена была во Франции ценсура гражданская, то богословский факультет Парижского университета новому установлению противуречил, ссылаяся, что двести лет он пользовался сим правом.
Он
себя почел высшего чина, крестьян почитал скотами, данными ему (едва не думал ли он, что власть его
над ними от бога проистекает), да употребляет их в работу по произволению.
Блаженство гражданское в различных видах представиться может. Блаженно государство, говорят, если в нем царствует тишина и устройство. Блаженно кажется, когда нивы в нем не пустеют и во градех гордые воздымаются здания. Блаженно, называют его, когда далеко простирает власть оружия своего и властвует оно вне
себя не токмо силою своею, но и словом своим
над мнением других. Но все сии блаженства можно назвать внешними, мгновенными, преходящими, частными и мысленными.
Но если, говорил я сам
себе, я найду кого-либо, кто намерение мое одобрит, кто ради благой цели не опорочит неудачное изображение мысли; кто состраждет со мною
над бедствиями собратии своей, кто в шествии моем меня подкрепит, — не сугубый ли плод произойдет от подъятого мною труда?..
Городничий (бьет
себя по лбу).Как я — нет, как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников
над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел
себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня за руку и шепотом сказал: «Чья это рука?» В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне
над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Предсказание Марьи Николаевны было верно. Больной к ночи уже был не в силах поднимать рук и только смотрел пред
собой, не изменяя внимательно сосредоточенного выражения взгляда. Даже когда брат или Кити наклонялись
над ним, так, чтоб он мог их видеть, он так же смотрел. Кити послала за священником, чтобы читать отходную.
«Да нынче что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он
себе — Что ж я-то? Или я боюсь или передал покровительство
над ней Тушкевичу? Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув рукой.
Крупные, прелестные, совершенно правильные формы жеребца с чудесным задом и необычайно короткими,
над самыми копытами сидевшими бабками невольно останавливали на
себе внимание Вронского.
Кити стояла с засученными рукавами у ванны
над полоскавшимся в ней ребенком и, заслышав шаги мужа, повернув к нему лицо, улыбкой звала его к
себе. Одною рукою она поддерживала под голову плавающего на спине и корячившего ножонки пухлого ребенка, другою она, равномерно напрягая мускул, выжимала на него губку.
Чувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживленно принялась за приготовление к отъезду. Хотя и не было решено, едут ли они в понедельник или во вторник, так как оба вчера уступали один другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя
себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше или позже. Она стояла в своей комнате
над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.
Художник Михайлов, как и всегда, был за работой, когда ему принесли карточки графа Вронского и Голенищева. Утро он работал в студии
над большою картиной. Придя к
себе, он рассердился на жену за то, что она не умела обойтись с хозяйкой, требовавшею денег.
Вот этот доволен
собой, — подумала она о толстом, румяном господине, проехавшем навстречу, принявшем ее зa знакомую и приподнявшем лоснящуюся шляпу
над лысою лоснящеюся головой и потом убедившемся, что он ошибся.
Здоровая на вид, нарядная кормилица, испугавшись, что ей откажут, проговорила
себе что-то под нос и, запрятывая большую грудь, презрительно улыбнулась
над сомнением в своей молочности. В этой улыбке Алексей Александрович тоже нашел насмешку
над своим положением.
Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонек
над светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью для
себя, будет жить и плодить
себе подобных.
Тяга была прекрасная. Степан Аркадьич убил еще две штуки и Левин двух, из которых одного не нашел. Стало темнеть. Ясная, серебряная Венера низко на западе уже сияла из-за березок своим нежным блеском, и высоко на востоке уже переливался своими красными огнями мрачный Арктурус.
Над головой у
себя Левин ловил и терял звезды Медведицы. Вальдшнепы уже перестали летать; но Левин решил подождать еще, пока видная ему ниже сучка березы Венера перейдет выше его и когда ясны будут везде звезды Медведицы.
Гладиатор и Диана подходили вместе, и почти в один и тот же момент: раз-раз, поднялись
над рекой и перелетели на другую сторону; незаметно, как бы летя, взвилась за ними Фру-Фру, но в то самое время, как Вронский чувствовал
себя на воздухе, он вдруг увидал, почти под ногами своей лошади, Кузовлева, который барахтался с Дианой на той стороне реки (Кузовлев пустил поводья после прыжка, и лошадь полетела с ним через голову).
— Что, Кати нет? — прохрипел он, оглядываясь, когда Левин неохотно подтвердил слова доктора. — Нет, так можно сказать… Для нее я проделал эту комедию. Она такая милая, но уже нам с тобою нельзя обманывать
себя. Вот этому я верю, — сказал он и, сжимая стклянку костлявой рукой, стал дышать
над ней.