Неточные совпадения
Анна Андреевна. Где ж, где ж они? Ах, боже
мой!.. (Отворяя дверь.)Муж! Антоша! Антон! (Говорит скоро.)А все ты, а всё за тобой. И пошла копаться: «Я булавочку, я косынку». (Подбегает к
окну и кричит.)Антон, куда, куда? Что, приехал? ревизор? с усами! с какими усами?
Теперь дворец начальника
С балконом, с башней, с лестницей,
Ковром богатым устланной,
Весь стал передо мной.
На
окна поглядела я:
Завешаны. «В котором-то
Твоя опочиваленка?
Ты сладко ль спишь, желанный
мой,
Какие видишь сны?..»
Сторонкой, не по коврику,
Прокралась я в швейцарскую.
Правдин. Лишь только из-за стола встали, и я, подошед к
окну, увидел вашу карету, то, не сказав никому, выбежал к вам навстречу обнять вас от всего сердца.
Мое к вам душевное почтение…
Каждая рота имеет шесть сажен ширины — не больше и не меньше; каждый дом имеет три
окна, выдающиеся в палисадник, в котором растут: барская спесь, царские кудри, бураки и татарское
мыло.
— Смотри не опоздай — сказал только Яшвин, и, чтобы переменить разговор: — Что
мой саврасый, служит хорошо? — спросил он, глядя в
окно, про коренного, которого он продал.
Нынче в пять часов утра, когда я открыл
окно,
моя комната наполнилась запахом цветов, растущих в скромном палисаднике.
Велев есаулу завести с ним разговор и поставив у дверей трех казаков, готовых ее выбить и броситься мне на помощь при данном знаке, я обошел хату и приблизился к роковому
окну. Сердце
мое сильно билось.
Нынче после обеда я шел мимо
окон Веры; она сидела на балконе одна; к ногам
моим упала записка...
Ветки цветущих черешен смотрят мне в
окна, и ветер иногда усыпает
мой письменный стол их белыми лепестками.
Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим взглядам; но некогда они составляли
мое блаженство. Княгиня усадила дочь за фортепьяно; все просили ее спеть что-нибудь, — я молчал и, пользуясь суматохой, отошел к
окну с Верой, которая мне хотела сказать что-то очень важное для нас обоих… Вышло — вздор…
Слезши с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове
моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг
моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в
окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
Когда я проснулся, на дворе уж было темно. Я сел у отворенного
окна, расстегнул архалук, — и горный ветер освежил грудь
мою, еще не успокоенную тяжелым сном усталости. Вдали за рекою, сквозь верхи густых лип, ее осеняющих, мелькали огни в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас все было тихо, в доме княгини было темно.
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо
окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у
окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что
мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Около обеда я велел нарочно провести мимо ее
окон мою черкесскую лошадь, покрытую этим ковром.
Казак
мой был очень удивлен, когда, проснувшись, увидел меня совсем одетого; я ему, однако ж, не сказал причины. Полюбовавшись несколько времени из
окна на голубое небо, усеянное разорванными облачками, на дальний берег Крыма, который тянется лиловой полосой и кончается утесом, на вершине коего белеется маячная башня, я отправился в крепость Фанагорию, чтоб узнать от коменданта о часе
моего отъезда в Геленджик.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых
окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и
мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
«Мое-то будущее достоянье — мужики, — подумал Чичиков, — дыра на дыре и заплата на заплате!» И точно, на одной избе, вместо крыши, лежали целиком ворота; провалившиеся
окна подперты были жердями, стащенными с господского амбара.
— В таком случае позвольте мне вас попросить в
мой кабинет, — сказал Манилов и повел в небольшую комнату, обращенную
окном на синевший лес. — Вот
мой уголок, — сказал Манилов.
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим
мылом первостатейнейшего свойства (это было
мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), — в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных
окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Смеркалось; на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал,
И сливки мальчик подавал;
Татьяна пред
окном стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись,
моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.
У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж
мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным
окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
Он был не глуп; и
мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том, о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от поэта.
К
окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.
Карл Иваныч подтвердил
мои слова, но умолчал о сне. Поговорив еще о погоде, — разговор, в котором приняла участие и Мими, — maman положила на поднос шесть кусочков сахару для некоторых почетных слуг, встала и подошла к пяльцам, которые стояли у
окна.
При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в
окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с
мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь, говорил...
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские
мыла, да потом высушила бы за
окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот
моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила!
— Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, — как-то дико произнес он и отошел к
окну. — Слушай, — прибавил он, воротившись к ней через минуту, — я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца… и что я
моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою.
— А, понимаю, понимаю! — вдруг догадался Лебезятников. — Да, вы имеете право… Оно, конечно, по
моему личному убеждению, вы далеко хватаете в ваших опасениях, но… вы все-таки имеете право. Извольте, я остаюсь. Я стану здесь у
окна и не буду вам мешать… По-моему, вы имеете право…
Катерина. Эх, Варя, не знаешь ты
моего характеру! Конечно, не дай Бог этому случиться! А уж коли очень мне здесь опостынет, так не удержат меня никакой силой. В
окно выброшусь, в Волгу кинусь. Не хочу здесь жить, так не стану, хоть ты меня режь!
— Вчера там, — заговорила она, показав глазами на
окно, — хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал…
моей подруге: «Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в землю, сгниет, и — никакого толку».
— Самгин, земляк
мой и друг детства! — вскричала она, вводя Клима в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к
окнам полом. Из дыма поднялся небольшой человек, торопливо схватил руку Самгина и, дергая ее в разные стороны, тихо, виновато сказал...
Анфиса. Еще бы после этого да я не поехала! Это даже было бы неучтиво с
моей стороны. (Читает.) «Впрочем, может быть, вам ваша жизнь нравится и вся ваша любовь заключается в том, чтобы писать письма и заставлять обожателей во всякую погоду ходить по пятнадцати раз мимо ваших
окон? В таком случае извините, что я предложил вам бежать со мной…»
Однажды он пришел и вдруг видит, что
мыло лежит на умывальном столике, щетки и вакса в кухне на
окне, а чай и сахар в особом ящике комода.
К тому времени я уже два года жег зеленую лампу, а однажды, возвращаясь вечером (я не считал нужным, как сначала, безвыходно сидеть дома 7 часов), увидел человека в цилиндре, который смотрел на
мое зеленое
окно не то с досадой, не то с презрением. «Ив — классический дурак! — пробормотал тот человек, не замечая меня. — Он ждет обещанных чудесных вещей… да, он хоть имеет надежды, а я… я почти разорен!» Это были вы. Вы прибавили: «Глупая шутка. Не стоило бросать денег».
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты
мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука любви не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из
окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
«Как она хороша, Боже
мой! И какая язвительная красота!» — думал он, идучи к себе и оглядываясь на ее
окна.
— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете
моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою
окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
Я проснулся утром часов в восемь, мигом запер
мою дверь, сел к
окну и стал думать.
Был уже полный вечер; в
окно моей маленькой комнаты, сквозь зелень стоявших на
окне цветов, прорывался пук косых лучей и обливал меня светом.
— Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну свою»? — спросил я и оглянулся на дверь. Я рад был, что мы одни и что кругом стояла невозмутимая тишина. Солнце ярко светило в
окно перед закатом. Он говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным возбуждением, точно и в самом деле был так рад
моему приходу. Но я заметил в нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже был больной, тоже в лихорадке, с той минуты, как вошел к нему.
Я скоро сошел с дивана, потому что подслушивать показалось мне стыдно, и перебрался на
мое старое место, у
окна, на плетеном стуле.
Saddle Islands значит Седельные острова: видно уж по этому, что тут хозяйничали англичане. Во время китайской войны английские военные суда тоже стояли здесь. Я вижу берег теперь из
окна моей каюты: это целая группа островков и камней, вроде знаков препинания; они и на карте показаны в виде точек. Они бесплодны, как большая часть островов около Китая; ветры обнажают берега. Впрочем, пишут, что здесь много устриц и — чего бы вы думали? — нарциссов!
Окна в каюте были отворены настежь, и море было пред
моими глазами во всей своей дикой красе.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими
окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу
мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— По-моему, господа, по-моему, вот как было, — тихо заговорил он, — слезы ли чьи, мать ли
моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение — не знаю, но черт был побежден. Я бросился от
окна и побежал к забору… Отец испугался и в первый раз тут меня рассмотрел, вскрикнул и отскочил от
окна — я это очень помню. А я через сад к забору… вот тут-то и настиг меня Григорий, когда уже я сидел на заборе…
Я оглянулся: вдоль перегородки, отделявшей
мою комнату от конторы, стоял огромный кожаный диван; два стула, тоже кожаных, с высочайшими спинками, торчали по обеим сторонам единственного
окна, выходившего на улицу.
Если нет у ней гостя, сидит себе
моя Татьяна Борисовна под
окном и чулок вяжет — зимой; летом в сад ходит, цветы сажает и поливает, с котятами играет по целым часам, голубей кормит…
— Позвольте, маменька, — сказала Вера, вставая: — если вы до меня дотронетесь, я уйду из дому, запрете, — брошусь из
окна. Я знала, как вы примете
мой отказ, и обдумала, что мне делать. Сядьте и сидите, или я уйду.
Недобрый
мой гений остановил признание на устах
моих при последнем свидании с Гагиным перед потемневшим
окном, и последняя нить, за которую я еще мог ухватиться, — выскользнула из рук
моих.
В спальной и кабинете
моего отца годы целые не передвигалась мебель, не отворялись
окна.
В длинном траурном шерстяном платье, бледная до синеватого отлива, девочка сидела у
окна, когда меня привез через несколько дней отец
мой к княгине. Она сидела молча, удивленная, испуганная, и глядела в
окно, боясь смотреть на что-нибудь другое.