Неточные совпадения
— Прошу
любить старую тетку, — говорила она, целуя Володю в волосы, — хотя я вам и дальняя, но я считаю по дружеским связям, а не по степеням родства, — прибавила она, относясь преимущественно к
бабушке; но
бабушка продолжала быть недовольной ею и отвечала...
«Зачем я написал: как родную мать? ее ведь здесь нет, так не нужно было и поминать ее; правда, я
бабушку люблю, уважаю, но все она не то… зачем я написал это, зачем я солгал? Положим, это стихи, да все-таки не нужно было».
В голову никому не могло прийти, глядя на печаль
бабушки, чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали были сильны и трогательны; но не знаю почему, я больше сочувствовал Наталье Савишне и до сих пор убежден, что никто так искренно и чисто не
любил и не сожалел о maman, как это простодушное и любящее созданье.
Бабушку никто не
любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он
любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но в день своего рождения
бабушка повела Клима гулять и в одной из улиц города, в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.
— Не
люблю, не
люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила
бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься — осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
— Нет, не хочу. А
бабушка, Марфенька: вы
любите их? — задумчиво перешел он к новому вопросу.
— Ни за что не пойду, ни за что! — с хохотом и визгом говорила она, вырываясь от него. — Пойдемте, пора домой,
бабушка ждет! Что же к обеду? — спрашивала она, —
любите ли вы макароны? свежие грибы?
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего
бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не
любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат
бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
—
Любит! — с уверенностью отвечала
бабушка, — только по-своему. Никогда не показывает и не покажет! А
любит, — пожалуй, хоть умереть готова.
«Или страсть подай мне, — вопил он бессонный, ворочаясь в мягких пуховиках
бабушки в жаркие летние ночи, — страсть полную, в которой я мог бы погибнуть, — я готов, — но с тем, чтобы упиться и захлебнуться ею, или скажи решительно, от кого письмо и кого ты
любишь, давно ли
любишь, невозвратно ли
любишь — тогда я и успокоюсь, и вылечусь. Вылечивает безнадежность!»
— Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что
люблю. Уж и
люблю! Он и мечтать не смеет!
Любить — как это можно! Что еще
бабушка скажет? — прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением пальцев.
— Как кому? Марфеньке советовал
любить, не спросясь
бабушки: сам посуди, хорошо ли это? Я даже не ожидала от тебя! Если ты сам вышел из повиновения у меня, зачем же смущать бедную девушку?
Бабушка убедилась, что внук
любит и уважает ее: и как мало надо было, чтобы убедиться в этом!
— Непременно, Вера! Сердце мое приютилось здесь: я
люблю всех вас — вы моя единственная, неизменная семья, другой не будет!
Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… — шепнул он ей, — через какой-нибудь год я сделаю… твою статую — из мрамора…
Бабушка была по-прежнему хлопотлива,
любила повелевать, распоряжаться, действовать, ей нужна была роль. Она век свой делала дело, и, если не было, так выдумывала его.
—
Бабушка,
любите меня всегда, коли хотите, чтоб я была счастлива…
Тушин жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной — и к ней ездили Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну
любила и
бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива.
Стало быть, ей, Вере, надо быть
бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва…
любить людей, правду, добро…
—
Бабушка нейдет!
Бабушка не
любит! — шептала она с тоской, отрезвившись на минуту от сна. —
Бабушка не простит!
— Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… — говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое, мы
любим друг друга… Так или нет?
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как
бабушка, не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки,
любила жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
—
Бабушка пришла!
Бабушка любит!
Бабушка простила! — произнес голос над ее головой.
Только пьяниц, как
бабушка же, не
любила и однажды даже замахнулась зонтиком на мужика, когда он, пьяный, хотел ударить при ней жену.
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала
бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не
люблю!
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли,
бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить.
Люби, Марфенька, не бойся
бабушки. А вы,
бабушка, мешаете принять подарок!
Бабушка завязала на платке узелок. Она
любила говорить, что без нее ничего не сделается, хотя, например, веревку мог купить всякий. Но Боже сохрани, чтоб она поверила кому-нибудь деньги.
Бабушка, по воспитанию, была старого века и разваливаться не
любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя, как делают нынешние барыни, не поджимала. «Это стыдно женщине», — говорила она.
— Брат, — сказала она, — ты рисуешь мне не Ивана Ивановича: я знаю его давно, — а самого себя. Лучше всего то, что сам не подозреваешь, что выходит недурно и твой собственный портрет. И меня тут же хвалишь, что угадала в Тушине человека! Но это нетрудно!
Бабушка его тоже понимает и
любит, и все здесь…
Не то так принимала сама визиты,
любила пуще всего угощать завтраками и обедами гостей. Еще ни одного человека не выпустила от себя, сколько ни живет
бабушка, не напичкав его чем-нибудь во всякую пору, утром и вечером.
— На другое ушко
бабушке, и у ней спросить,
люблю ли я вас?
— Нет, я
бабушку люблю, как мать, — сказал Райский, — от многого в жизни я отделался, а она все для меня авторитет. Умна, честна, справедлива, своеобычна: у ней какая-то сила есть. Она недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней…
Но
бабушка триумфа ему никогда не давала, она сдаваться не
любила и кончала спор, опираясь деспотически на авторитет уже не мудрости, а родства и своих лет.
Она не
любила, чтобы к ней приходили в старый дом. Даже
бабушка не тревожила ее там, а Марфеньку она без церемонии удаляла, да та и сама боялась ходить туда.
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю…
любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к
бабушке, в уголок, оба…»
На вопрос, «о чем
бабушка с Верой молчат и отчего первая ее ни разу не побранила, что значило — не
любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб. Это только больше опечалило Марфеньку.
— Вот опять понесло от вас
бабушкой, городом и постным маслом! А я думал, что вы
любите поле и свободу. Вы не боитесь ли меня? Кто я такой, как вы думаете?
—
Бабушка! — заключила Вера, собравшись опять с силами. — Я ничего не хочу! Пойми одно: если б он каким-нибудь чудом переродился теперь, стал тем, чем я хотела прежде чтоб он был, — если б стал верить во все, во что я верю, — полюбил меня, как я… хотела
любить его, — и тогда я не обернулась бы на его зов…
— Это мы с
бабушкой на ярмарке купили, — сказала она, приподняв еще немного юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. — А у Верочки лиловые, — прибавила она. — Она
любит этот цвет. Что же вам к обеду: вы еще не сказали?
Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни
бабушки, никого!
—
Люблю, — вполголоса сказала
бабушка, — ох, как
люблю! — прибавила она со вздохом, и даже слезы было показались у нее, — она и не знает: авось узнает когда-нибудь…
Так было и ночью. Просыпаясь в забытьи, Вера постоянно шептала: «
Бабушка нейдет!
бабушка не
любит!
бабушка не простит!»
Но Райский не счел нужным припоминать старого знакомства, потому что не
любил, как и
бабушка, пьяных, однако он со стороны наблюдал за ним и тут же карандашом начертил его карикатуру.
— Ни ему, ни мне, никому на свете… помни, Марфенька, это:
люби, кто понравится, но прячь это глубоко в душе своей, не давай воли ни себе, ни ему, пока… позволит
бабушка и отец Василий. Помни проповедь его…
— А вот я и не хочу раболепства: это гадость!
Бабушка! я думал, вы
любите меня — пожелаете чего-нибудь получше, поразумнее…
—
Бабушка, — сказала она, — ты меня простила, ты
любишь меня больше всех, больше Марфеньки — я это вижу! А видишь ли, знаешь ли ты, как я тебя
люблю? Я не страдала бы так сильно, если б так же сильно не
любила тебя! Как долго мы не знали с тобой друг друга!..
— Грешен,
бабушка, иногда
люблю выпить…
— А разве я вас
любила? — с бессознательным кокетством спросила она. — Кто вам сказал, какие глупости! С чего вы взяли, я вот
бабушке скажу!
— Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал.
Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь — не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни дай, все скушает.
Бабушка очень
любит его за это. Я тоже его…
—
Бабушка ваша — не знаю за что, а я за то, что он — губернатор. И полицию тоже мы с ней не
любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется, где я живу, далеко ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
К
бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по тому только, как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить, что он
любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении к ней, ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.