Неточные совпадения
Кстати: Вернер намедни сравнил
женщин с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя
полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
В глазах их можно было читать отчаянное сопротивление;
женщины тоже решились участвовать, — и на головы запорожцам
полетели камни, бочки, горшки, горячий вар и, наконец, мешки песку, слепившего им очи.
Крылатые обезьяны, птицы с головами зверей, черти в форме жуков, рыб и птиц; около полуразрушенного шалаша испуганно скорчился святой Антоний, на него идут свинья, одетая
женщиной обезьяна в смешном колпаке; всюду ползают различные гады; под столом, неведомо зачем стоящим в пустыне, спряталась голая
женщина; летают ведьмы; скелет какого-то животного играет на арфе; в воздухе
летит или взвешен колокол; идет царь с головой кабана и рогами козла.
— Я ее
лечу. Мне кажется, я ее — знаю. Да.
Лечу. Вот — написал работу: «Социальные причины истерии у
женщин». Показывал Форелю, хвалит, предлагает издать, рукопись переведена одним товарищем на немецкий. А мне издавать — не хочется. Ну, издам, семь или семьдесят человек прочитают, а — дальше что?
Лечить тоже не хочется.
— Так вот что — случай, а вы мне его разъясните, как более опытный человек: вдруг
женщина говорит, прощаясь с вами, этак нечаянно, сама смотрит в сторону: «Я завтра в три часа буду там-то»… ну, положим, у Татьяны Павловны, — сорвался я и
полетел окончательно. Сердце у меня стукнуло и остановилось; я даже говорить приостановился, не мог. Он ужасно слушал.
И вдруг эти франты и
женщины завоют, заскрипят; лица у них вытянулись, разложились — хлоп,
полетели куда-то в бездну…
Тут председатель уже строго остановил ее, прося умерить свои выражения. Но сердце ревнивой
женщины уже разгорелось, она готова была
полететь хоть в бездну…
По Солянке было рискованно ходить с узелками и сумками даже днем, особенно
женщинам: налетали хулиганы, выхватывали из рук узелки и мчались в Свиньинский переулок, где на глазах преследователей исчезали в безмолвных грудах кирпичей. Преследователи останавливались в изумлении — и вдруг в них
летели кирпичи. Откуда — неизвестно… Один, другой… Иногда проходившие видели дымок, вьющийся из мусора.
Она служила повитухой, разбирала семейные ссоры и споры,
лечила детей, сказывала наизусть «Сон богородицы», чтобы
женщины заучивали его «на счастье», давала хозяйственные советы...
Летят… Из мерзлого окна
Не видно ничего,
Опасный гонит сон она,
Но не прогнать его!
Он волю
женщины больной
Мгновенно покорил
И, как волшебник, в край иной
Ее переселил.
Тот край — он ей уже знаком, —
Как прежде неги полн,
И теплым солнечным лучом
И сладким пеньем волн
Ее приветствовал, как друг…
Куда ни поглядит:
«Да, это — юг! да, это юг!» —
Всё взору говорит…
— Как же! Капустой больных кормит, у
женщины молока нет, а он кормить ребенка велит, да и
лечи, говорит.
Дома меня встретили как именинника,
женщины заставили подробно рассказать, как доктор
лечил меня, что он говорил, — слушали и ахали, сладостно причмокивая, морщась. Удивлял меня этот их напряженный интерес к болезням, к боли и ко всему неприятному!
Дыма отодвинулся еще дальше, слушая бормотание Матвея, но тот уже смолк, а сон шел своим чередом… Бегут христиане со всех сторон, с улиц и базаров, из шинков и от возов с хлебом. Бегут христиане с криком и шумом, с камнями и дреколием… Быстро запираются Двери домов и лавочек, звякают стекла, слышны отчаянные крики
женщин и детей,
летят из окон еврейские бебехи и всякая рухлядь, пух из перин кроет улицы, точно снегом…
Шумно закричали вороны и галки, откуда-то налетели стружки и бестолково закружились по двору,
полетела кострика и волокна пеньки, где-то гулко хлопнули ворота — точно выстрелило, — отовсюду со дворов понеслись крики
женщин, подставлявших кадки под капель, визжали дети.
— Этого я не могу, когда
женщину бьют! Залез на крышу, за трубой сижу, так меня и трясёт, того и гляди упаду, руки дрожат, а снизу: «У-у-у! Бей-й!!» Пух
летит, ах ты, господи! И я — всё вижу, не хочу, а не могу глаза закрыть, — всё вижу. Голое это женское тело треплют.
Ему казалось, что он кружится в сухом и горячем вихре и стремглав
летит куда-то вместе с нею. Он стал вырываться из её объятий, тогда
женщина мягко и покорно развела руки и, застёгивая дрожащими пальцами ворот сорочки, тупо проговорила...
Матвей догадался, что это и есть Добычина, вдова племянника отца Виталия, учителя, замёрзшего в метель этой зимою. Она недавно приехала в Окуров, но уже шёл слух, что отец Виталий променял на неё свою жену, больную водянкой. Лицо этой
женщины было неприветливо, а локти она держала приподняв, точно курица крылья, собираясь
лететь.
Ветер лениво гнал с поля сухой снег, мимо окон
летели белые облака, острые редкие снежинки шаркали по стёклам. Потом как-то вдруг всё прекратилось, в крайнее окно глянул луч луны, лёг на пол под ноги
женщине светлым пятном, а переплёт рамы в пятне этом был точно чёрный крест.
Впрочем, для мужчины наружность — вещь не первой важности, и ее можно с успехом заменить громким именем, успехом, известностью;
женщины летят на эти пустяки, как мотыльки на огонь.
В прошлую среду
лечил на Засыпи
женщину — умерла, и я виноват, что она умерла.
Коробки папирос, серебряные деньги, часы
полетели в шеренги с тротуаров, какие-то
женщины выскакивали на мостовую и, рискуя костями, плелись с боков конного строя, цепляясь за стремена и целуя их. В беспрерывном стрекоте копыт изредка взмывали голоса взводных...
Он вспомнил, что читал про старца, который от соблазна перед
женщиной, на которую должен был наложить руку, чтоб
лечить ее, положил другую руку на жаровню и сжег пальцы.
Не зная, как усмирить в себе тяжелую ревность, от которой даже в висках ломило, и думая, что еще можно поправить дело, она умывалась, пудрила заплаканное лицо и
летела к знакомой даме. Не застав у нее Рябовского, она ехала к другой, потом к третьей… Сначала ей было стыдно так ездить, но потом она привыкла, и случалось, что в один вечер она объезжала всех знакомых
женщин, чтобы отыскать Рябовского, и все понимали это.
А ты бы, — говорю, — лучше бы вот так об этом сообразила, что ты,
женщиной бымши, себя не очень-то строго соблюла, а ему, — говорю, — ничего это и в суд не поставится, — потому что ведь и в самом-то деле, хоть и ты сам, ангел мой, сообрази: мужчина что сокол: он схватил, встрепенулся, отряхнулся, да и опять
лети, куда око глянет; а нашей сестре вся и дорога, что от печи до порога.
— С кем хочу, да-а, — с усилием говорила Анна, спрятав грудь за пазуху и сладостно вытягиваясь по земле. — Я
женщина вдовая, бездетная, моё дело свободное, с кем хочу, с тем и
лечу! Закрою глаза — вот он и — он, самый желанный, самый разлюбезный!
В бараках — длинных грязных сараях, с крышами на один скат — просыпались рабочие. Издали все они были похожи друг на друга — оборванные, лохматые, босые… Доносились до берега их хриплые голоса, кто-то стучал по дну пустой бочки,
летели глухие удары, точно рокотал большой барабан. Две
женщины визгливо ругались, лаяла собака.
И идя, куда глаза глядят, она решила, что, выйдя замуж, она будет заниматься хозяйством,
лечить, учить, будет делать все, что делают другие
женщины ее круга; а это постоянное недовольство и собой, и людьми, этот ряд грубых ошибок, которые горой вырастают перед тобою, едва оглянешься на свое прошлое, она будет считать своею настоящею жизнью, которая суждена ей, и не будет ждать лучшей…
Недавно
лечил я одну молодую
женщину, жену чиновника. Муж ее, с нервным, интеллигентным лицом, с странно-тонким голосом, перепуганный, приехал за мною и сообщил, что у жены его, кажется, дифтерит. Я осмотрел больную. У нее оказалась фолликулярная жаба.
Между прочим, я
лечил жену одного сапожника,
женщину лет тридцати; у нее была дизентерия.
О сладкий, нам знакомый шорох платья
Любимой
женщины, о, как ты мил!
Где б мог ему подобие прибрать я
Из радостей земных? Весь сердца пыл
К нему
летит, раскинувши объятья,
Я в нем расцвет какой-то находил.
Но в двадцать лет — как несказанно дорог
Красноречивый, легкий этот шорох!
Он ясно сознавал всю глубокую неправду свою пред этой любящею девушкою и в том, что его одолело новое чувство к другой
женщине, и в том, что после этой записки следовало бы сейчас же, бросив все,
лететь к ней, а между тем на такой подвиг он решительно не чувствовал в себе силы.
Топорков, по приезде из Франции, зажил по-прежнему. По-прежнему
лечит барынь и копит пятирублевки. Впрочем, можно заметить в нем и перемену. Он, говоря с
женщиной, глядит в сторону, в пространство… Почему-то ему страшно делается, когда он глядит на женское лицо…
— Нет-с, не сошла, а это совсем другое; эта дама желает иметь своего Адама, который плясал бы по ее дудке, и вот второе мое убеждение
полетело кувырком: я был убежден, что у
женщин взаправду идет дело о серьезности их положения, а им нужна только лесть, чему-нибудь это все равно — хоть уму, или красоте, или добродетели, уменью солить огурцы, или «работать над Боклем».
Через низкие ограды садов, пригнувшись, скакали всадники в папахах, трещали выстрелы, от хуторов бежали
женщины и дети. Дорогу пересек черный, крючконосый человек с безумным лицом, за ним промчались два чеченца с волчьими глазами. Один нагнал его и ударил шашкой по чернокудрявой голове, человек покатился в овраг. Из окон убогих греческих хат
летел скарб, на дворах шныряли гибкие фигуры горцев. Они увязывали узлы, навьючивали на лошадей. От двух хат на горе черными клубами валил дым.
О казанском „свете“, о флирте с барышнями и пикантных разговорах с замужними
женщинами я не скучал. Время
летело; днем — лекции и работа в лаборатории, после обеда чтение, перевод химии Лемана, разговоры и часто споры с ближайшими товарищами, изредка театр — никаких кутежей.
Теперь, к ночи, трава и лес пахли еще сильнее, и сходившие люди уже не казались такими смешными и тяжелыми: прозрачные сумерки точно окрылили их, и две
женщины в светлых платьях, казалось, не пошли, а
полетели, как лебеди.
Спаланцо получил отпущение толедских грехов…Его простили за то, что он учился
лечить людей и занимался наукой, которая впоследствии стала называться химией. Епископ похвалил его и подарил ему книгу собственного сочинения…В этой книге ученый епископ писал, что бесы чаще всего вселяются в
женщин с черными волосами, потому что черные волосы имеют цвет бесов.
— Может быть, все вы и правы! — сказал Васильев, поднимаясь и начиная ходить из угла в угол. — Может быть! Но мне всё это кажется удивительным! Что я был на двух факультетах — в этом видят подвиг; за то, что я написал сочинение, которое через три года будет брошено и забудется, меня превозносят до небес, а за то, что о падших
женщинах я не могу говорить так же хладнокровно, как об этих стульях, меня
лечат, называют сумасшедшим, сожалеют!
Загремел рояль; грустный вальс из залы
полетел в настежь открытые окна, и все почему-то вспомнили, что за окнами теперь весна, майский вечер. Все почувствовали, что в воздухе пахнет молодой листвой тополя, розами и сиренью. Рябович, в котором под влиянием музыки заговорил выпитый коньяк, покосился на окно, улыбнулся и стал следить за движениями
женщин, и ему уже казалось, что запах роз, тополя и сирени идет не из сада, а от женских лиц и платьев.
Тогда, не переставая петь, крылатые дети
полетели высоко за облака и через минуту вернулись снова, ведя за руку высокую
женщину в белой одежде, кроткую и прекрасную, как голубка.
Оправданный калужским окружным судом по обвинению в поджоге, освободившись таким образом от гнета тяготевших на нем в России обвинений, из-за которых он претерпел столько мытарств этапа и тюремного заключения, Савин
полетел, как вырвавшийся школьник, на берега Невы, где ожидала его любимая и любящая
женщина, покинувшая для него родину, родных и друзей, оставшихся в ее милой Франции.
«Если б эта
женщина была моя, — думал он, — с каким удовольствием
полетел бы я с ней рука в руку, хоть на край света».