Неточные совпадения
Как всегда, у него за время его уединения набралось пропасть мыслей и
чувств, которых он не мог
передать окружающим, и теперь он изливал в Степана Аркадьича и поэтическую радость весны, и неудачи и планы хозяйства, и мысли и замечания о книгах, которые он читал, и в особенности идею своего сочинения, основу которого, хотя он сам не замечал этого, составляла критика всех старых сочинений о хозяйстве.
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И,
чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые,
И щетки тридцати родов
И для ногтей, и для зубов.
Руссо (замечу мимоходом)
Не мог понять,
как важный Грим
Смел чистить ногти
перед ним,
Красноречивым сумасбродом.
Защитник вольности и прав
В сем случае совсем неправ.
И постепенно в усыпленье
И
чувств и дум впадает он,
А
перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон.
То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит,
И слышит голос: что ж? убит.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных,
То сельский дом — и у окна
Сидит она… и всё она!..
Неужели это прекрасное
чувство было заглушено во мне любовью к Сереже и желанием казаться
перед ним таким же молодцом,
как и он сам? Незавидные же были эти любовь и желание казаться молодцом! Они произвели единственные темные пятна на страницах моих детских воспоминаний.
После этого,
как, бывало, придешь на верх и станешь
перед иконами, в своем ваточном халатце,
какое чудесное
чувство испытываешь, говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно
чувство.
Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так
как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки,
какие не
передашь на бумаге, — их сила в
чувстве, не в самих них.
Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко,
как обнимаются
перед боем,
перед смертью. Это объятие задушило их слова, слезы,
чувства…
По мере того
как раскрывались
перед ней фазисы жизни, то есть
чувства, она зорко наблюдала явления, чутко прислушивалась к голосу своего инстинкта и слегка поверяла с немногими, бывшими у ней в запасе наблюдениями, и шла осторожно, пытая ногой почву, на которую предстояло ступить.
Разве они так же вооружены аристократическим презрением ко всему, что ниже их,
как римские матроны, которые, не зная
чувства стыда
перед рабами, мылись при них и не удостоивали их замечать?..
Удивительное дело: с тех пор
как Нехлюдов понял, что дурен и противен он сам себе, с тех пор другие перестали быть противными ему; напротив, он чувствовал и к Аграфене Петровне и к Корнею ласковое и уважительное
чувство. Ему хотелось покаяться и
перед Корнеем, но вид Корнея был так внушительно-почтителен, что он не решился этого сделать.
Нехлюдов посмотрел на подсудимых. Они, те самые, чья судьба решилась, всё так же неподвижно сидели за своей решеткой
перед солдатами. Маслова улыбалась чему-то. И в душе Нехлюдова шевельнулось дурное
чувство.
Перед этим, предвидя ее оправдание и оставление в городе, он был в нерешительности,
как отнестись к ней; и отношение к ней было трудно. Каторга же и Сибирь сразу уничтожали возможность всякого отношения к ней: недобитая птица перестала бы трепаться в ягдташе и напоминать о себе.
Как ни знакомо было Нехлюдову это зрелище,
как ни часто видел он в продолжение этих трех месяцев всё тех же 400 человек уголовных арестантов в самых различных положениях: и в жаре, в облаке пыли, которое они поднимали волочащими цепи ногами, и на привалах по дороге, и на этапах в теплое время на дворе, где происходили ужасающие сцены открытого разврата, он всё-таки всякий раз, когда входил в середину их и чувствовал,
как теперь, что внимание их обращено на него, испытывал мучительное
чувство стыда и сознания своей виноватости
перед ними.
Нехлюдов шел медленным шагом, пропуская вперед себя спешивших посетителей, испытывая смешанные
чувства ужаса
перед теми злодеями, которые заперты здесь, состраданья к тем невинным, которые,
как вчерашний мальчик и Катюша, должны быть здесь, и робости и умиления
перед тем свиданием, которое ему предстояло.
И когда он представлял себе только,
как он увидит ее,
как он скажет ей всё,
как покается в своей вине
перед ней,
как объявит ей, что он сделает всё, что может, женится на ней, чтобы загладить свою вину, — так особенное восторженное
чувство охватывало его, и слезы выступали ему на глаза.
Прежнее теплое
чувство охватило его, и он опять был не один,
как за несколько минут
перед этим.
— О,
как мало знают те, которые никогда не любили! Мне кажется, никто еще не описал верно любви, и едва ли можно описать это нежное, радостное, мучительное
чувство, и кто испытал его хоть раз, тот не станет
передавать его на словах. К чему предисловия, описания? К чему ненужное красноречие? Любовь моя безгранична… Прошу, умоляю вас, — выговорил наконец Старцев, — будьте моей женой!
Ясно, точно,
как бы отчеканивая,
передал он о
чувствах, волновавших его в те мгновения в саду, когда ему так ужасно хотелось узнать: у отца ли Грушенька или нет?
— О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, —
как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, — такой друг,
как вы, не может этого подумать; я слишком, напротив, несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, с горячим
чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично, в состоянии будете
передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все мое положение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадя милую тетушку, так,
как сами сумеете это сделать.
— Он там толкует, — принялась она опять, — про какие-то гимны, про крест, который он должен понести, про долг какой-то, я помню, мне много об этом Иван Федорович тогда
передавал, и если б вы знали,
как он говорил! — вдруг с неудержимым
чувством воскликнула Катя, — если б вы знали,
как он любил этого несчастного в ту минуту, когда мне
передавал про него, и
как ненавидел его, может быть, в ту же минуту!
—
Как вы думаете, что я скажу вам теперь? Вы говорите, он любит вас; я слышал, что он человек неглупый. Почему же вы думаете, что напрасно открывать ему ваше
чувство, что он не согласится? Если бы препятствие было только в бедности любимого вами человека, это не удержало бы вас от попытки убедить вашего батюшку на согласие, — так я думаю. Значит, вы полагаете, что ваш батюшка слишком дурного мнения о нем, — другой причины вашего молчания
перед батюшкою не может быть. Так?
Как передать мои
чувства, когда я увидал опять эту комнатку…
Повторять эти вещи почти невозможно. Я
передам,
как сумею, один из его рассказов, и то в небольшом отрывке. Речь как-то шла в Париже о том неприятном
чувстве, с которым мы переезжаем нашу границу. Галахов стал нам рассказывать,
как он ездил в последний раз в свое именье — это был chef d'oeuvre.
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его. О,
как страшно,
как трудно будет мне
перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без
чувств упала на землю.
Какая-то неведомая сила работала в глубине детской души, выдвигая из этой глубины неожиданные проявления самостоятельного душевного роста, и Максиму приходилось останавливаться с
чувством благоговения
перед таинственными процессами жизни, которые вмешивались таким образом в его педагогическую работу.
Мы старались показать, что и
как охватывает он в русской жизни своим художническим
чувством, в
каком виде он
передает воспринятое и прочувствованное им, и
какое значение в наших понятиях должно придавать явлениям, изображаемым в его произведениях.
Но овладевшее им
чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя
как бы дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и в то же время
как бы усталой походки, от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой,
как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то таким, что словами
передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Мир раскрывался
перед ее полудетскими глазами во всей своей непривлекательной наготе, и она,
как молодое растение, впитывала в себя окружающие ее мысли и
чувства.
И когда они,
перед тем
как разъехаться, прощались друг с другом, то в их глазах мелькало какое-то враждебное
чувство, точно у соучастников одного и того же грязного и ненужного преступления.
При первом свидании с бабушкой, когда я увидал ее худое, морщинистое лицо и потухшие глаза,
чувство подобострастного уважения и страха, которые я к ней испытывал, заменились состраданием; а когда она, припав лицом к голове Любочки, зарыдала так,
как будто
перед ее глазами был труп ее любимой дочери, даже
чувством любви заменилось во мне сострадание.
Самое большое, чем он мог быть в этом отношении, это — пантеистом, но возвращение его в деревню, постоянное присутствие при том,
как старик отец по целым почти ночам простаивал
перед иконами, постоянное наблюдение над тем,
как крестьянские и дворовые старушки с каким-то восторгом бегут к приходу помолиться, — все это, если не раскрыло в нем религиозного
чувства, то, по крайней мере, опять возбудило в нем охоту к этому
чувству; и в первое же воскресенье, когда отец поехал к приходу, он решился съездить с ним и помолиться там посреди этого простого народа.
Павел от огорчения в продолжение двух дней не был даже у Имплевых. Рассудок, впрочем, говорил ему, что это даже хорошо, что Мари переезжает в Москву, потому что, когда он сделается студентом и сам станет жить в Москве, так уж не будет расставаться с ней; но,
как бы то ни было, им овладело нестерпимое желание узнать от Мари что-нибудь определенное об ее
чувствах к себе. Для этой цели он приготовил письмо, которое решился лично
передать ей.
Те, оставшись вдвоем, заметно конфузились один другого: письмами они уже сказали о взаимных
чувствах, но
как было начать об этом разговор на словах? Вихров, очень еще слабый и больной, только с любовью и нежностью смотрел на Мари, а та сидела
перед ним, потупя глаза в землю, — и видно было, что если бы она всю жизнь просидела тут, то сама первая никогда бы не начала говорить о том. Катишь, решившая в своих мыслях, что довольно уже долгое время медлила, ввела, наконец, ребенка.
Героя моего последнее время сжигало нестерпимое желание сказать Мари о своих
чувствах; в настоящую минуту, например, он сидел против нее — и с
каким бы восторгом бросился
перед ней, обнял бы ее колени, а между тем он принужден был сидеть в скромнейшей и приличнейшей позе и вести холодный, родственный разговор, — все это начинало уж казаться ему просто глупым: «Хоть пьяну бы, что ли, напиться, — думал он, — чтобы посмелее быть!»
Но из-за страха
перед отцом в душе Луши выступило более сильное
чувство: она жалела этого жалкого, потерянного человека и только теперь поняла,
как его всегда любила.
Стихи и самая непринужденная французская болтовня настолько сблизили молодых людей, что белокурая Раечка первая открыла
чувства,
какие питала к Прозорову, и не остановилась
перед их реальным осуществлением даже тогда, когда узнала, что Прозоров не свободный человек.
Прозоров остановился
перед своей слушательницей в трагической позе,
какие «выкидывают» плохие провинциальные актеры. Раиса Павловна молчала, не поднимая глаз. Последние слова Прозорова отозвались в ее сердце болезненным
чувством: в них было, может быть, слишком много правды, естественным продолжением которой служила вся беспорядочная обстановка Прозоровского жилья.
— Теперь он говорит — товарищи! И надо слышать,
как он это говорит. С какой-то смущенной, мягкой любовью, — этого не
передашь словами! Стал удивительно прост и искренен, и весь переполнен желанием работы. Он нашел себя, видит свою силу, знает, чего у него нет; главное, в нем родилось истинно товарищеское
чувство…
Во всех чувствовалось что-то сдвинутое, нарушенное, разбитое, люди недоуменно мигали ослепленными глазами,
как будто
перед ними загорелось нечто яркое, неясных очертаний, непонятного значения, но вовлекающей силы. И, не понимая внезапно открывавшегося великого, люди торопливо расходовали новое для них
чувство на мелкое, очевидное, понятное им. Старший Букин, не стесняясь, громко шептал...
Знакомо ли вам это
чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синей спирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь — земли нет, о земле забываешь, земля так же далеко от нас,
как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, в лицо — вихрь, и я забыл о земле, я забыл о милой, розовой О. Но все же земля существует, раньше или позже — надо спланировать на нее, и я только закрываю глаза
перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя — имя О-90…
Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира,
чувство пережитой обиды,
чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости
перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же,
как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и,
как он думал, человеческое достоинство.
Посредник обиделся (
перед ним действительно
как будто фига вдруг выросла) и уехал, а Конон Лукич остался дома и продолжал «колотиться» по-старому. Зайдет в лес — бабу поймает, лукошко с грибами отнимет; заглянет в поле — скотину выгонит и штраф возьмет. С утра до вечера все в маете да в маете. Только в праздник к обедне сходит, и
как ударят к «Достойно», непременно падет на колени, вынет платок и от избытка
чувств сморкнется.
Никогда она не давала себе отчета,
какого рода
чувства возбуждал в ней Копорьев, но, вероятно, у нее вошло в привычку называть его «херувимом», потому что это название не оставляло его даже тогда, когда «херувим» однажды предстал
перед нею в вицмундире и с Анной на шее.
Забродивший слегка в головах хмель развернул
чувство удовольствия. Толпа одушевилась: говор и песни послышались в разных местах. Составился хоровод, и в средине его начала выхаживать, помахивая платочком и постукивая босовиками, веселая бабенка, а
перед ней принялся откалывать вприсядку,
как будто жалованье за то получал, княжеский поваренок.
Так прошел весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло — ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе — Санин…
как знать? не совладал бы с искушением немного порисоваться — или просто поддался бы
чувству грусти
перед возможной, быть может, вечной разлукой… Но так
как ему ни разу не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетвориться тем, что в течение четверти часа,
перед вечерним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано.
— Да, ты не поверишь,
как мне было неприятно, — говорил я в тот же день вечером Дмитрию, желая похвастаться
перед ним
чувством отвращения к мысли о том, что я наследник (мне казалось, что это
чувство очень хорошее), —
как мне неприятно было нынче целых два часа пробыть у князя.
Но толчки экипажа, пестрота предметов, мелькавших
перед глазами, скоро разогнали это
чувство; и я уже думал о том,
как теперь духовник, верно, думает, что такой прекрасной души молодого человека,
как я, он никогда не встречал в жизни, да и не встретит, что даже и не бывает подобных.
Если бы мог когда-нибудь юнкер Александров представить себе,
какие водопады
чувств, ураганы желаний и лавины образов проносятся иногда в голове человека за одну малюсенькую долю секунды, он проникся бы священным трепетом
перед емкостью, гибкостью и быстротой человеческого ума. Но это самое волшебство с ним сейчас и происходило.
— Купец русский, — заметила с презрением gnadige Frau: она давно и очень сильно не любила торговых русских людей за то, что они действительно многократно обманывали ее и особенно при продаже дамских материй, которые через неделю же у ней, при всей бережливости в носке, делались тряпки тряпками; тогда
как — gnadige Frau без
чувства не могла говорить об этом, — тогда
как платье, которое она сшила себе в Ревеле из голубого камлота еще
перед свадьбой, было до сих пор новешенько.
Из этих намеков мужа и Егора Егорыча Миропа Дмитриевна хорошо поняла, что она поймана с поличным, и ею овладело вовсе не раскаяние, которое ей предлагали, а злость несказуемая и неописуемая на своего супруга; в ее голове быстро промелькнули не мысли, нет, а скорее ощущение мыслей: «Этот дурак, то есть Аггей Никитич, говорит, что любит меня, а между тем разблаговещивает всем, что я что-то такое не по его сделала, тогда
как я сделала это для его же, дурака, пользы, чтобы придать ему вес
перед его подчиненными!» Повторяемый столь часто в мыслях эпитет мужу: дурак и дурак — свидетельствовал, что Миропа Дмитриевна окончательно убедилась в недальности Аггея Никитича, но,
как бы там ни было, по
чувству самосохранения она прежде всего хотела вывернуться из того, что ставят ей в обвинение.
— Не то что башмак, я не так выразился, — объяснил доктор. — Я хотел сказать, что вы могли остаться для нее добрым благотворителем,
каким вы и были. Людмилы я совершенно не знал, но из того, что она не ответила на ваше
чувство, я ее невысоко понимаю; Сусанна же ответит вам на толчок ваш в ее сердце, и скажу даже, — я тоже,
как и вы, считаю невозможным скрывать
перед вами, — скажу, что она пламенно желает быть женой вашей и масонкой, — это мне, не дальше
как на днях, сказала gnadige Frau.