Неточные совпадения
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в
комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла,
И, не пуская тьму ночную
На
золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Блестели
золотые, серебряные венчики на иконах и опаловые слезы жемчуга риз. У стены — старинная кровать карельской березы, украшенная бронзой, такие же четыре стула стояли посреди
комнаты вокруг стола. Около двери, в темноватом углу, — большой шкаф, с полок его, сквозь стекло, Самгин видел ковши, братины, бокалы и черные кирпичи книг, переплетенных в кожу. Во всем этом было нечто внушительное.
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», — решил Самгин, медленно шагая по
комнате. Но о выстреле он не думал, все-таки не веря в него. Остановясь и глядя в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой царь, священник в
золотой рясе, и над неподвижной, немой массой людей плывут мудрые слова примирения.
В теплом, приятном сумраке небольшой
комнаты за столом у самовара сидела маленькая, гладко причесанная старушка в
золотых очках на остром, розовом носике; протянув Климу серую, обезьянью лапку, перевязанную у кисти красной шерстинкой, она сказала, картавя, как девочка...
Открыл форточку в окне и, шагая по
комнате, с папиросой в зубах, заметил на подзеркальнике
золотые часы Варвары, взял их, взвесил на ладони. Эти часы подарил ей он. Когда будут прибирать
комнату, их могут украсть. Он положил часы в карман своих брюк. Затем, взглянув на отраженное в зеркале озабоченное лицо свое, открыл сумку. В ней оказалась пудреница, перчатки, записная книжка, флакон английской соли, карандаш от мигрени,
золотой браслет, семьдесят три рубля бумажками, целая горсть серебра.
Самгин шагнул в маленькую
комнату с одним окном; в драпри окна увязло, расплылось густомалиновое солнце, в углу два
золотых амура держали круглое зеркало, в зеркале смутно отразилось лицо Самгина.
Комната, оклеенная темно-красными с
золотом обоями, казалась торжественной, но пустой, стены — голые, только в переднем углу поблескивал серебром ризы маленький образок да из простенков между окнами неприятно торчали трехпалые лапы бронзовых консолей.
Внизу в большой
комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой дверью, между двух шкафов, возвышался тяжелый киот, с
золотым виноградом, в нем — темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни.
У окна сидел бритый, черненький, с лицом старика; за столом, у дивана, кто-то, согнувшись, быстро писал, человек в сюртуке и
золотых очках, похожий на профессора, тяжело топая, ходил из
комнаты в
комнату, чего-то искал.
Осталось за мной. Я тотчас же вынул деньги, заплатил, схватил альбом и ушел в угол
комнаты; там вынул его из футляра и лихорадочно, наскоро, стал разглядывать: не считая футляра, это была самая дрянная вещь в мире — альбомчик в размер листа почтовой бумаги малого формата, тоненький, с
золотым истершимся обрезом, точь-в-точь такой, как заводились в старину у только что вышедших из института девиц. Тушью и красками нарисованы были храмы на горе, амуры, пруд с плавающими лебедями; были стишки...
В первой
комнате из прихожей стояла толпа, человек даже до тридцати; из них наполовину торгующихся, а другие, по виду их, были или любопытные, или любители, или подосланные от Лебрехт; были и купцы, и жиды, зарившиеся на
золотые вещи, и несколько человек из одетых «чисто».
Я еще раз прошу вспомнить, что у меня несколько звенело в голове; если б не это, я бы говорил и поступал иначе. В этой лавке, в задней
комнате, действительно можно было есть устрицы, и мы уселись за накрытый скверной, грязной скатертью столик. Ламберт приказал подать шампанского; бокал с холодным
золотого цвета вином очутился предо мною и соблазнительно глядел на меня; но мне было досадно.
В
комнату вошел один из членов в
золотых очках, невысокий, с поднятыми плечами и нахмуренным лицом.
Привалов вернулся в игорную
комнату, где дела принимали самый энергичный характер. Лепешкин и кричал и ругался, другие купцы тоже. В
золотой кучке Ивана Яковлича виднелись чьи-то кольца и двое
золотых часов; тут же валялась дорогая брильянтовая булавка.
Темно-синие обои с букетами цветов и
золотыми разводами делали в
комнате приятный для глаза полумрак.
— Лейба! — подхватил Чертопханов. — Лейба, ты хотя еврей и вера твоя поганая, а душа у тебя лучше иной христианской! Сжалься ты надо мною! Одному мне ехать незачем, один я этого дела не обломаю. Я горячка — а ты голова,
золотая голова! Племя ваше уж такое: без науки все постигло! Ты, может, сомневаешься: откуда, мол, у него деньги? Пойдем ко мне в
комнату, я тебе и деньги все покажу. Возьми их, крест с шеи возьми — только отдай мне Малек-Аделя, отдай, отдай!
Но рядом с его светлой, веселой
комнатой, обитой красными обоями с
золотыми полосками, в которой не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел сказать — яств и питий, но остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые ночи напролет, а иногда целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом, в котором мы чуть ли не впервые научились уважать семейную жизнь.
Какие светлые, безмятежные дни проводили мы в маленькой квартире в три
комнаты у
Золотых ворот и в огромном доме княгини!.. В нем была большая зала, едва меблированная, иногда нас брало такое ребячество, что мы бегали по ней, прыгали по стульям, зажигали свечи во всех канделябрах, прибитых к стене, и, осветив залу a giorno, [ярко, как днем (ит.).] читали стихи. Матвей и горничная, молодая гречанка, участвовали во всем и дурачились не меньше нас. Порядок «не торжествовал» в нашем доме.
Витберг был тогда молодым художником, окончившим курс и получившим
золотую медаль за живопись. Швед по происхождению, он родился в России и сначала воспитывался в горном кадетском корпусе. Восторженный, эксцентрический и преданный мистицизму артист; артист читает манифест, читает вызовы — и бросает все свои занятия. Дни и ночи бродит он по улицам Петербурга, мучимый неотступной мыслию, она сильнее его, он запирается в своей
комнате, берет карандаш и работает.
Дни за два шум переставал,
комната была отворена — все в ней было по-старому, кой-где валялись только обрезки
золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался щекотливого предмета.
Как заглянул он в одну
комнату — нет; в другую — нет; в третью — еще нет; в четвертой даже нет; да в пятой уже, глядь — сидит сама, в
золотой короне, в серой новехонькой свитке, в красных сапогах, и
золотые галушки ест.
Но ему некогда глядеть, смотрит ли кто в окошко или нет. Он пришел пасмурен, не в духе, сдернул со стола скатерть — и вдруг по всей
комнате тихо разлился прозрачно-голубой свет. Только не смешавшиеся волны прежнего бледно-золотого переливались, ныряли, словно в голубом море, и тянулись слоями, будто на мраморе. Тут поставил он на стол горшок и начал кидать в него какие-то травы.
В другой
комнате послышались голоса, и кузнец не знал, куда деть свои глаза от множества вошедших дам в атласных платьях с длинными хвостами и придворных в шитых
золотом кафтанах и с пучками назади. Он только видел один блеск и больше ничего. Запорожцы вдруг все пали на землю и закричали в один голос...
Они уходят в соседнюю
комнату, где стоит большой стол, уставленный закусками и выпивкой. Приходят, прикладываются, и опять — к дамам или в соседнюю
комнату, — там на двух столах степенная игра в преферанс и на одном в «стуколку». Преферансисты — пожилые купцы, два солидных чиновника — один с «Анной в петлице» — и сам хозяин дома, в долгополом сюртуке с
золотой медалью на ленте на красной шее, вырастающей из глухого синего бархатного жилета.
Тут были столы «рублевые» и «
золотые», а рядом, в такой же
комнате стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол для баккара и два круглых «сторублевых» стола для «железки», где меньше ста рублей ставка не принималась.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в
золоте, ест
золотыми ложками с
золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в
комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
Она опять обняла его и целовала, вернее — душила своими поцелуями, лицо, шею, даже руки целовала. Галактион чувствовал только, как у него вся
комната завертелась перед глазами, а эти
золотые волосы щекотали ему лицо и шею.
Однажды мать ушла ненадолго в соседнюю
комнату и явилась оттуда одетая в синий, шитый
золотом сарафан, в жемчужную кику; низко поклонясь деду, она спросила...
В
комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на
золоте венцов. В темных стеклах окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Лиза пошла в другую
комнату за альбомом, а Паншин, оставшись один, достал из кармана батистовый платок, потер себе ногти и посмотрел, как-то скосясь, на свои руки. Они у него были очень красивы и белы; на большом пальце левой руки носил он винтообразное
золотое кольцо. Лиза вернулась; Паншин уселся к окну, развернул альбом.
Утренний полусвет, водянистый и сонный, наполнил
комнату сквозь щели ставен. Слабыми струйками курились потушенные фитили свечей. Слоистыми голубыми пеленами колыхался табачный дым, но солнечный луч, прорезавшийся сквозь сердцеобразную выемку в ставне, пронизал кабинет вкось веселым, пыльным,
золотым мечом и жидким горячим
золотом расплескался на обоях стены.
Когда мы вошли в гостиную, то я был поражен не живописью на стенах, которой было немного, а
золотыми рамами картин и богатым убранством этой
комнаты, показавшейся мне в то же время как-то темною и невеселою, вероятно от кисейных и шелковых гардин на окнах.
Если
комнаты описывать, то, по ее мнению, лучше всего было — богатые, убранные штофом и
золотом; если же природу, то какую-нибудь непременно восточную, — чтобы и фонтаны шумели, и пальмы росли, и виноград спускался кистями; если охоту представлять, так интереснее всего — за тиграми или слонами, — но в произведении Вихрова ничего этого не было, а потому оно не столько не понравилось ей, сколько не заинтересовало ее.
Ух, какое большое стекло, а за стеклом
комната, а в
комнате дерево до потолка; это елка, а на елке сколько огней, сколько
золотых бумажек и яблоков, а кругом тут же куколки, маленькие лошадки; а по
комнате бегают дети, нарядные, чистенькие, смеются и играют, и едят, и пьют что-то.
Полумрак
комнат, синее, шафранно-желтое, темно-зеленый сафьян,
золотая улыбка Будды, мерцание зеркал. И — мой старый сон, такой теперь понятный: все напитано золотисто-розовым соком, и сейчас перельется через край, брызнет —
Стеклянная, полная
золотого тумана,
комната. Стеклянные потолки с цветными бутылками, банками. Провода. Синеватые искры в трубках.
Скрижаль… Вот сейчас со стены у меня в
комнате сурово и нежно в глаза мне глядят ее пурпурные на
золотом поле цифры. Невольно вспоминается то, что у древних называлось «иконой», и мне хочется слагать стихи или молитвы (что одно и то же. Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя, о Скрижаль, о сердце и пульс Единого Государства.
— Соколов привели, ваше высокоблагородие! — сказал он, входя в мою
комнату, — таких соколов, что сам Иван Демьяныч, можно сказать, угорел. А! Маремьяна-старица, обо всем мире печальница! — продолжал он, обращаясь к Мавре Кузьмовне, — каково, сударушка, поживаешь? ну, мы, нече сказать, благодаря богу, живем, хлеб жуем, а потроха-то твои тоже повычистили! да и сокола твоего в
золотую клетку посадили… фю!
Переехав в город, она наняла лучшую квартиру, мебель была привезена обитая бархатом, трипом [Трип — шерстяной мебельный плюш.]; во всех
комнатах развешены были картины в
золотых рамах и расставлено пропасть бронзовых вещей.
Хозяйку они нашли в первой гостиной
комнате, уютно сидевшую на маленьком диване, и перед ней стоял,
золотом разрисованный, рабочий столик.
С балкона в
комнату пахнуло свежестью. От дома на далекое пространство раскидывался сад из старых лип, густого шиповника, черемухи и кустов сирени. Между деревьями пестрели цветы, бежали в разные стороны дорожки, далее тихо плескалось в берега озеро, облитое к одной стороне
золотыми лучами утреннего солнца и гладкое, как зеркало; с другой — темно-синее, как небо, которое отражалось в нем, и едва подернутое зыбью. А там нивы с волнующимися, разноцветными хлебами шли амфитеатром и примыкали к темному лесу.
Множество пчел, ос и шмелей дружно и жадно гудело в их густых ветках, осыпанных
золотыми цветами; сквозь полузакрытые ставни и опущенные сторы проникал в
комнату этот немолчный звук: он говорил о зное, разлитом во внешнем воздухе, — и тем слаще становилась прохлада закрытого и уютного жилья.
Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой
комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с
золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, — в этой
комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева.
Казалось, век стоял бы он так за прилавком да торговал бы конфектами и оршадом; между тем как то милое существо смотрит на него из-за двери дружелюбно-насмешливыми глазами, а летнее солнце, пробиваясь сквозь мощную листву растущих перед окнами каштанов, наполняет всю
комнату зеленоватым
золотом полуденных лучей, полуденных теней, и сердце нежится сладкой истомой лени, беспечности и молодости — молодости первоначальной!
Парадные
комнаты, через которые мы прошли, были чрезвычайно велики, высоки и, кажется, роскошно убраны, что-то было там мраморное, и
золотое, и обвернутое кисеей, и зеркальное.
— Почти четыре
комнаты, — говорил он, — зеркала в
золотых рамах, мебель обита шелком, перегородка красного дерева, ковер персидский… Ну-с, это окончательно Европа! И так как я считаю себя все-таки принадлежащим больше к европейцам, чем к москвичам, то позвольте мне этот номер оставить за собою!
От множества мягкой и красивой мебели в
комнате было тесно, как в птичьем гнезде; окна закрывала густая зелень цветов, в сумраке блестели снежно-белые изразцы печи, рядом с нею лоснился черный рояль, а со стен в тусклом
золоте рам смотрели какие-то темные грамоты, криво усеянные крупными буквами славянской печати, и под каждой грамотой висела на шнуре темная, большая печать. Все вещи смотрели на эту женщину так же покорно и робко, как я.
Хаджи-Мурат ссыпал
золотые в рукав черкески, поднялся и совершенно неожиданно хлопнул статского советника по плеши и пошел из
комнаты.
Багряное солнце, пронизав листву сада, светило в окна снопами острых красных лучей, вся
комната была расписана-позолочена пятнами живого света, тихий ветер колебал деревья, эти солнечные пятна трепетали, сливаясь одно с другим, исчезали и снова текли по полу, по стенам ручьями расплавленного
золота.
В ответ на это Быстрицын усмехнулся и посмотрел на меня так мило и так любовно, что я не удержался и обнял его. Обнявшись, мы долго ходили по
комнатам моей квартиры и всё мечтали. Мечтали о всеобщем возрождении, о
золотом веке, о «курице в супе» Генриха IV, и, кажется, дошли даже до того, что по секрету шепнули друг другу фразу: а chacun selon ses besoins. [Каждому по его потребностям (фр.).]