Неточные совпадения
Да ты смотри
себе под ноги, а не гляди в потомство; хлопочи
о том, чтобы мужика сделать достаточным да богатым, да чтобы было у него время учиться по охоте своей, а не то что с палкой в руке говорить: «Учись!» Черт
знает, с которого конца начинают!..
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те,
о которых в нем говорится, вероятно
себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
— А Бог его
знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой, — штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою
о землю: — Никогда
себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что.
Она недовольна
собой; она
себя обвиняет в холодности…
О, это первое, главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж
знаю наизусть — вот что скучно!
— А
знаешь ли, что ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла, что это неслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить, что ты так хорошо воспитан и так хорошо
знаешь свет, что не мог иметь намерение ее оскорбить; она говорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно,
о себе самого высокого мнения.
— Я? я переменился?..
О, никогда! Вы
знаете, что это невозможно! Кто видел вас однажды, тот навеки унесет с
собою ваш божественный образ.
— Нельзя же было кричать на все комнаты
о том, что мы здесь говорили. Я вовсе не насмехаюсь; мне только говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая пойдете? Или вы хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст
себя сам.
Знайте, что уж за ним следят, уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
— А
знаете, Авдотья Романовна, вы сами ужасно как похожи на вашего брата, даже во всем! — брякнул он вдруг, для
себя самого неожиданно, но тотчас же, вспомнив
о том, что сейчас говорил ей же про брата, покраснел как рак и ужасно сконфузился. Авдотья Романовна не могла не рассмеяться, на него глядя.
— Он был не в
себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы
знали, что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм!
О каком-то покойнике и
о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
Полицейские были довольны, что
узнали, кто раздавленный. Раскольников назвал и
себя, дал свой адрес и всеми силами, как будто дело шло
о родном отце, уговаривал перенести поскорее бесчувственного Мармеладова в его квартиру.
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про
себя. Странное дело, до сих пор еще ни разу не приходило ему в голову: «что подумает Разумихин, когда
узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина
о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!..
О нет-с, не потому;
Сам по
себе, по нраву, по уму.
Платон Михайлыч мой единственный, бесценный!
Теперь в отставке, был военный;
И утверждают все, кто только прежде
знал,
Что с храбростью его, с талантом,
Когда бы службу продолжал,
Конечно, был бы он московским комендантом.
Я говорю только
о себе — не из эгоизма, а потому, что, когда я буду лежать на дне этой пропасти, вы всё будете, как чистый ангел, летать высоко, и не
знаю, захотите ли бросить в нее взгляд.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть,
о чем
узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в
себе.
— Все! я
узнаю из твоих слов
себя: и мне без тебя нет дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя — я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни
о чем не думать… Люби, не стыдись своей любви…
Они
знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом
знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми
о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на
себе землю.
Никто не
знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так
себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так
о нем и толковали везде, где его
знали.
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите, я думаю,
себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на
себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А
знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить —
о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
— Ах, Илья, Илья! — сказал Штольц. — Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не
узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план
о том, что я намерен делать с
собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встряхну тебя. Захар! — закричал он. — Одеваться Илье Ильичу!
Ибо тетушка его,
узнав о сем, запретила вход к
себе своей горнишной, а племянника побранила слегка.
На конце книги под заглавием: «
Знай сам
себя», печатанной в 1480 году, присоединено следующее: «Мы, Матфей Жирардо, божиим милосердием патриарх Венецианский, первенствующий в Далматии, по прочтении вышеписанных господ, свидетельствующих
о вышеписанном творении, и по таковому же оного заключению и присоединенному доверению так же свидетельствуем, что книга сия православна и богобоязлива».
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я сам
себя знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
— Ах, Володя! ты не можешь
себе представить, что со мной делается… вот я сейчас лежал, увернувшись под одеялом, и так ясно, так ясно видел ее, разговаривал с ней, что это просто удивительно. И еще
знаешь ли что? когда я лежу и думаю
о ней, бог
знает отчего делается грустно и ужасно хочется плакать.
Я имел самые странные понятия
о красоте — даже Карла Иваныча считал первым красавцем в мире; но очень хорошо
знал, что я нехорош
собою, и в этом нисколько не ошибался; поэтому каждый намек на мою наружность больно оскорблял меня.
Кити еще более стала умолять мать позволить ей познакомиться с Варенькой. И, как ни неприятно было княгине как будто делать первый шаг в желании познакомиться с г-жею Шталь, позволявшею
себе чем-то гордиться, она навела справки
о Вареньке и,
узнав о ней подробности, дававшие заключить, что не было ничего худого, хотя и хорошего мало, в этом знакомстве, сама первая подошла к Вареньке и познакомилась с нею.
И теперь-то, когда он
узнал ее, полюбил, как должно было любить, он был унижен пред нею и потерял ее навсегда, оставив в ней
о себе одно постыдное воспоминание.
Вронский, стоя рядом с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно забыл
о матери. То, что он сейчас
узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и глаза блестели. Он чувствовал
себя победителем.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил
себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал
о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел
знать его, не хотел
знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
Он не считал
себя премудрым, но не мог не
знать, что он был умнее жены и Агафьи Михайловны, и не мог не
знать того, что, когда он думал
о смерти, он думал всеми силами души.
Она теперь с радостью мечтала
о приезде Долли с детьми, в особенности потому, что она для детей будет заказывать любимое каждым пирожное, а Долли оценит всё ее новое устройство. Она сама не
знала, зачем и для чего, но домашнее хозяйство неудержимо влекло ее к
себе. Она, инстинктивно чувствуя приближение весны и
зная, что будут и ненастные дни, вила, как умела, свое гнездо и торопилась в одно время и вить его и учиться, как это делать.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к
себе, и хотя она
знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он вышел из комнаты, она перестала думать
о нем.
Он
знал, что между им и ею не может и не должно быть тайн, и потому он решил, что так должно; но он не дал
себе отчета
о том, как это может подействовать, он не перенесся в нее.
Она
знала, что̀ мучало ее мужа. Это было его неверие. Несмотря на то, что, если бы у нее спросили, полагает ли она, что в будущей жизни он, если не поверит, будет погублен, она бы должна была согласиться, что он будет погублен, — его неверие не делало ее несчастья; и она, признававшая то, что для неверующего не может быть спасения, и любя более всего на свете душу своего мужа, с улыбкой думала
о его неверии и говорила сама
себе, что он смешной.
Всё это
знал Левин, и ему мучительно, больно было смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение на тугообтянутый лоб, на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую грудь, которые уже не могли вместить в
себе той жизни,
о которой больной просил.
Это откашливанье она
знала. Это был признак его сильного недовольства, не на нее, а на самого
себя. Он действительно был недоволен, но не тем, что денег вышло много, а что ему напоминают то,
о чем он,
зная, что в этом что-то неладно, желает забыть.
Она и про
себя рассказывала и про свою свадьбу, и улыбалась, и жалела, и ласкала его, и говорила
о случаях выздоровления, и всё выходило хорошо; стало быть, она
знала.
«Что как она не любит меня? Что как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что если она сама не
знает того, что делает? — спрашивал он
себя. — Она может опомниться и, только выйдя замуж, поймет, что не любит и не могла любить меня». И странные, самые дурные мысли
о ней стали приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как год тому назад, как будто этот вечер, когда он видел ее с Вронским, был вчера. Он подозревал, что она не всё сказала ему.
Дорогой, в вагоне, он разговаривал с соседями
о политике,
о новых железных дорогах, и, так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство
собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции,
узнал кривого кучера Игната с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в то время как укладывались, рассказал ему деревенские новости,
о приходе рядчика и
о том, что отелилась Пава, — он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство
собой проходят.
Кити же, очевидно, не думала и не имела времени думать
о себе; она думала
о нем, потому что
знала что-то, и всё выходило хорошо.
— Разве вы не
знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не
знаю и не могу вам дать. Всего
себя, любовь… да. Я не могу думать
о вас и
о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для
себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
— Я
о ней ничего, кроме самого хорошего, не
знаю, и в отношении к
себе я видела от нее только ласку и дружбу».
— То есть я в общих чертах могу представить
себе эту перемену. Мы всегда были дружны, и теперь… — отвечая нежным взглядом на взгляд графини, сказал Степан Аркадьич, соображая, с которым из двух министров она ближе, чтобы
знать,
о ком из двух придется просить ее.
Когда Левин думал
о том, что он такое и для чего он живет, он не находил ответа и приходил в отчаянье; но когда он переставал спрашивать
себя об этом, он как будто
знал и что он такое и для чего он живет, потому что твердо и определенно действовал и жил; даже в это последнее время он гораздо тверже и определеннее жил, чем прежде.
И тут же в его голове мелькнула мысль
о том, что ему только что говорил Серпуховской и что он сам утром думал — что лучше не связывать
себя, — и он
знал, что эту мысль он не может передать ей.
— А вот извольте выслушать. В начале вашего пребывания в доме моего брата, когда я еще не отказывал
себе в удовольствии беседовать с вами, мне случалось слышать ваши суждения
о многих предметах; но, сколько мне помнится, ни между нами, ни в моем присутствии речь никогда не заходила
о поединках,
о дуэли вообще. Позвольте
узнать, какое ваше мнение об этом предмете?
— Кто ж его
знает! — ответил Базаров, — всего вероятнее, что ничего не думает. — Русский мужик — это тот самый таинственный незнакомец,
о котором некогда так много толковала госпожа Ратклифф. [Госпожа Ратклиф (Редклифф) — английская писательница (1764–1823). Для ее произведений характерны описания фантастических ужасов и таинственных происшествий.] Кто его поймет? Он сам
себя не понимает.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать
о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем
о каком-то искусстве, бессознательном творчестве,
о парламентаризме, об адвокатуре и черт
знает о чем, когда дело идет
о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода,
о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого
себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
Он имел
о себе самое высокое мнение; тщеславие его не
знало границ, но он держался просто, глядел одобрительно, слушал снисходительно и так добродушно смеялся, что на первых порах мог даже прослыть за «чудного малого».
— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я
знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану Господу Богу наскучать?
О чем я его просить могу? Он лучше меня
знает, чего мне надобно. Послал он мне крест — значит меня он любит. Так нам велено это понимать. Прочту Отче наш, Богородицу, акафист всем скорбящим — да и опять полеживаю
себе безо всякой думочки. И ничего!
— Позвольте
себя рекомендовать, — начал он мягким и вкрадчивым голосом, — я здешний охотник Владимир… Услышав
о вашем прибытии и
узнав, что вы изволили отправиться на берега нашего пруда, решился, если вам не будет противно, предложить вам свои услуги.