Неточные совпадения
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера,
с тем чтобы отправить его
с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в
другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
«Это, говорит, молодой человек, чиновник, — да-с, — едущий из Петербурга, а по фамилии, говорит, Иван Александрович Хлестаков-с, а едет, говорит, в Саратовскую губернию и, говорит, престранно себя аттестует:
другую уж неделю
живет, из трактира не едет, забирает все на счет и ни копейки не хочет платить».
Беднее захудалого
Последнего крестьянина
Жил Трифон. Две каморочки:
Одна
с дымящей печкою,
Другая в сажень — летняя,
И вся тут недолга;
Коровы нет, лошадки нет,
Была собака Зудушка,
Был кот — и те ушли.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их
с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему
другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.)
С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит
с Митрофаном.)
Г-жа Простакова. Без наук люди
живут и
жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а
с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед
другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке
с деньгами, умер, так сказать,
с голоду. А! каково это?
Нехотя исполняли они необходимые житейские дела, нехотя сходились
друг с другом, нехотя
жили со дня на день.
Другое было то, что, прочтя много книг, он убедился, что люди, разделявшие
с ним одинаковые воззрения, ничего
другого не подразумевали под ними и что они, ничего не объясняя, только отрицали те вопросы, без ответа на которые он чувствовал, что не мог
жить, а старались разрешить совершенно
другие, не могущие интересовать его вопросы, как, например, о развитии организмов, о механическом объяснении души и т. п.
«Никакой надобности, — подумала она, — приезжать человеку проститься
с тою женщиной, которую он любит, для которой хотел погибнуть и погубить себя и которая не может
жить без него. Нет никакой надобности!» Она сжала губы и опустила блестящие глаза на его руки
с напухшими
жилами, которые медленно потирали одна
другую.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе
живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту,
с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать
других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Никто не думал, глядя на его белые
с напухшими
жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа белой бумаги, и на его
с выражением усталости на бок склоненную голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая
друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка.
— Да я не хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не хочу. Раскаиваюсь я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то было бы то же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы
друг друга. А
других нет соображений. Для чего мы
живем здесь врозь и не видимся? Почему я не могу ехать? Я тебя люблю, и мне всё равно, — сказала она по-русски,
с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты не изменился. Отчего ты не смотришь на меня?
Он не мог согласиться
с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он
жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не мог себя ничем
другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе
с народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни было общих целей.
— Мы
с ним большие
друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она
с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании
с ней. Он в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором
жил, по воспитанию своему, не мог себе представить
других к матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.
— Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве
друг его какой?.. или родственник? Правда, мы
жили долго под одной кровлей… А мало ли
с кем я не
жил?..
— Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? мы
с твоим барином были
друзья закадычные,
жили вместе… Да где же он сам остался?..
Во мне два человека: один
живет в полном смысле этого слова,
другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится
с вами и миром навеки, а второй… второй?..
— Это я не могу понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и
живет как простой мужик! Ведь это
с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества
другого у тебя не будет, как генералы да князья.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две
другие его характерические черты: спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда
с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько
жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять
жили люди.
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в
другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «
Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того,
с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроем,
И после тайно обесславить
Веселой шуткою, враньем.
Sel alia tempora! Удалость
(Как сон любви,
другая шалость)
Проходит
с юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.
— Я вам скажу, как истинному
другу, — прервала его бабушка
с грустным выражением, — мне кажется, что все это отговорки, для того только, чтобы ему
жить здесь одному, шляться по клубам, по обедам и бог знает что делать; а она ничего не подозревает.
Полячок, впрочем, привел
с собою еще каких-то двух
других полячков, которые вовсе никогда и не
жили у Амалии Ивановны и которых никто до сих пор в нумерах не видал.
— Катерина Сергеевна, — заговорил он
с какою-то застенчивою развязностью, —
с тех пор как я имею счастье
жить в одном доме
с вами, я обо многом
с вами беседовал, а между тем есть один очень важный для меня… вопрос, до которого я еще не касался. Вы заметили вчера, что меня здесь переделали, — прибавил он, и ловя и избегая вопросительно устремленный на него взор Кати. — Действительно, я во многом изменился, и это вы знаете лучше всякого
другого, — вы, которой я, в сущности, и обязан этою переменой.
— Вот видите ли, — продолжала Анна Сергеевна, — мы
с вами ошиблись; мы оба уже не первой молодости, особенно я; мы
пожили, устали; мы оба, — к чему церемониться? — умны: сначала мы заинтересовали
друг друга, любопытство было возбуждено… а потом…
Они
живут в большом ладу
друг с другом и доживутся, пожалуй, до счастья… пожалуй, до любви.
Двадцать пять верст показались Аркадию за целых пятьдесят. Но вот на скате пологого холма открылась наконец небольшая деревушка, где
жили родители Базарова. Рядом
с нею, в молодой березовой рощице, виднелся дворянский домик под соломенною крышей. У первой избы стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, — говорил один
другому, — а хуже малого поросенка». — «А твоя жена — колдунья», — возражал
другой.
— Вы этим — не беспокойтесь, я
с юных лет пьян и в
другом виде не помню, когда
жил. А в этом — половине лучших московских кухонь известен.
— Все мы
живем по закону состязания
друг с другом, в этом и обнаруживается главная глупость наша.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша
с Верой Петровной, мы не любим
друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут
друг друга. Я хочу
жить, Клим, но я не знаю — как?
Но есть
другая группа собственников, их — большинство, они
живут в непосредственной близости
с народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные
друзья Макарова, должно быть, крепко любят его, и
жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
— Даже
с друзьями — ссорятся, если
живут близко к ним. Германия — не
друг вам, а очень завистливый сосед, и вы будете драться
с ней. К нам, англичанам, у вас неправильное отношение. Вы могли бы хорошо
жить с нами в Персии, Турции.
Клим Иванович Самгин
жил скучновато, но
с каждым ‹днем› определеннее чувствовал, что уже скоро пред ним откроется широкая возможность
другой жизни, более достойной его, человека исключительно своеобразного.
«Да, здесь умеют
жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах
друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы
с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Знакома я
с ним шесть лет,
живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе о
другом, о
другой жизни.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как
живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь
с Катей, как ты
с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем
другая стала. Кате подарила лиловое платье…
Штольц уехал в тот же день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтобы не обругать его хорошенько за кума. Он не взял одного в расчет: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти, когда Обломов
жил еще на даче, но
с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при
других и столкновений между ними не было.
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико
жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря
другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил
с упреком Илья Ильич.
Живи он
с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на
другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
«В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли, послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить душу тем воздухом, о котором мечтал некогда
с другом,
пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать
с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом…
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И
проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает
с двенадцати до пяти в канцелярии,
с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники
с деревянной посудой
жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не
с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они
живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у
других.
И
с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам;
другого, ни
с того ни
с сего, начнет коробить и бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
Агафья Матвеевна мало прежде видала таких людей, как Обломов, а если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но
жили они в
другой, не в ее сфере, и не было никакого случая к сближению
с ними.
— Какое неуважение? Ведь я
с вами
жить стану, каждый день вместе. Я зашел к старому
другу и заговорился…
«Уменье
жить» ставят в великую заслугу
друг другу, то есть уменье «казаться»,
с правом в действительности «не быть» тем, чем надо быть. А уменьем
жить называют уменье — ладить со всеми, чтоб было хорошо и
другим, и самому себе, уметь таить дурное и выставлять, что годится, — то есть приводить в данный момент нужные для этого свойства в движение, как трогать клавиши, большей частию не обладая самой музыкой.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он
живет теперь
с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он
с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная
с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Она сбросила
с себя платок, встала на ноги и подошла к нему, забыв в эту секунду всю свою бурю. Она видела на
другом лице такое же смертельное страдание, какое
жило в ней самой.
Было у него
другое ожидание — поехать за границу, то есть в Париж, уже не
с оружием в руках, а
с золотом, и там
пожить, как живали в старину.