Мои записки
1908
Часть 10
Боже мой, что со мною случилось! Я не знаю, как рассказать об этом читателю. Я был на краю пропасти. Я чуть не погиб. Какие жестокие испытания посылает мне судьба. Ведь мне шестьдесят лет — шестьдесят лет. Безумцы, мы улыбаемся, ничего не подозревая, когда над нами уже занесена чья-то убийственная рука, улыбаемся, чтобы в следующее мгновение дико вытаращить глаза от ужаса. Я — я плакал о чем-то. Я плакал! Еще одно мгновение — и, обманутый, я бросился бы вниз, думая, что лечу к небу. Оказывается — оказывается: та «прелестная незнакомка» под черною вуалью, что трижды таинственно являлась ко мне, есть не кто иная, как г-жа NN, моя бывшая невеста, моя любовь, моя мечта и страдание. Ведь ни одной женщины, кроме нее, я не знал и не любил во все этибесконечные, ужасные года. И оказалось…
Но порядок, порядок! Да простит мне мой благосклонный читатель невольную жалкую бессвязность предыдущих строк, но мне шестьдесят лет, и силы мои слабеют. Силы мои слабеют, и я один. Будь хоть ты моим другом в эту минуту, мой неизвестный читатель: ведь не железный же я, и силы мои слабеют. Слушай, друг: подробно и точно, со всею объективностью, на какую только способен мой холодный и светлый разум, постараюсь передать я происшедшее[66]. Я сидел за составлением лекции, весь охваченный жаром интересной работы, когда мой слуга доложил, что вновь явилась незнакомка под черной вуалью и просит разрешения видеть меня. Признаюсь, не без некоторого, вполне понятного раздражения я уже готовился ответить отказом, но любопытство, наконец нежелание причинить обиду побудили меня принять неожиданную гостью. Придав своему лицу и позе то обычное выражение величавого благородства, с каким встречаю я посетителей, и только слегка смягчив его ввиду романического характера истории шутливой и приятной улыбкой, я приказал открыть дверь.
— Прошу садиться, моя дорогая гостья, — любезно предложил я незнакомке, которая, все еще не снимая вуали, в каком-то странном оцепенении стояла предо мною.
Она села.
— Уважая всякую тайну, — продолжал я шутливо, — я все же просил бы вас снять это мрачное, безобразящее вас покрывало. Разве нуждается в маске человеческое лицо?
В волнении, причину которого я понял, как оказалось, совершенно неверно, странная посетительница ответила отказом.
— Хорошо, я сниму, но только потом. Я раньше хочу посмотреть на вас.
Приятный голос незнакомки не вызвал во мне никаких воспоминаний. Весьма заинтригованный и даже польщенный, я с полной готовностью предоставил посетительнице все сокровища моего ума, опыта и таланта. С увлечением, какого уже давно у меня не бывало, я рассказал ей всю поучительную историю моей жизни, непрестанно освещая ее в мельчайших подробностях лучом великой целесообразности[67]. Странное внимание, с каким слушала незнакомка мои речи, частые и глубокие вздохи, нервный трепет тонких пальцев, обтянутых черною перчаткой, взволнованные восклицания: — О, Боже! — вдохновили меня. И — что редко позволяю я себе с дамами — я рассказал ей всю прекрасную повесть моих многолетних отношений с г-жою NN, которая, как воплотившаяся мечта, сама того не ведая, разделяла мое уединение и мое ложе в нашей тюрьме. Захваченный своим рассказом, я, признаюсь, не обратил должного внимания на странное поведение моей посетительницы: потеряв всякую сдержанность, она хватала мои руки с тем, чтобы в следующее мгновение резко оттолкнуть их, плакала и, пользуясь каждой паузой в моей речи, умоляла:
— Не надо, не надо, не надо! Замолчите! Я не могу этого слышать!
И в ту минуту, когда я всего менее этого ожидал, она сдернула вуаль, и моим глазам предстало лицо ее, моей любви, моей мечты, моей бесконечной и горькой муки. Оттого ли, что всю жизнь я прожил с нею в одной мечте, с нею был молод, с нею мужал и старился, с нею подвигался к могиле — лицо ее не показалось мне ни старым, ни увядшим: оно было как раз тем, каким видел я в грезах моих, бесконечно дорогим и любимым.
Что сделалось со мною? Впервые за десятки лет я забыл., что у меня есть лицо, впервые за десятки лет, как юноша, как пойманный преступник, я беспомощно смотрел и ждал какого-то смертельного удара.
— Ты видишь, ты видишь! Это я. Боже мой, ведь это же я! Что же ты молчишь? Ты не узнал меня?
Я не узнал ее! Лучше бы никогда не знать мне этого лица! Лучше бы ослепнуть мне, чем снова увидеть ее!
— Что же ты молчишь? Какой ты страшный! Ты забыл меня!
— Сударыня…
Конечно, мне и следовало так продолжать: я видел, как отшатнулась она, я видел, как дрожащими пальцами, почти падая, она искала вуалетку, я видел, что еще слово мужественной правды, и страшное видение исчезнет, чтобы снова не вернуться никогда. Но кто-то чужой во мне — не я, не я! — произнес эту нелепую, смешную фразу, в которой звучало сквозь холод ее так много ревности и безнадежной тоски:
— Сударыня, вы изменили мне. Я вас не знаю. Быть может, вы ошиблись дверью. Вас, вероятно, ждут ваш муж и дети. Позвольте — мой слуга проводит вас до кареты.
Думал ли я, что эти слова, сказанные все же голосом строгим и холодным, так отзовутся в сердце женщины: с криком, всю горькую страстность которого я не сумею передать, она бросилась предо мною на колени, восклицая:
— Так ты любишь меня!
И здесь, к стыду моему, началось то дикое, сверхъестественное, чему я не могу и не смею найти оправдания. Забывая, что жизнь прожита, что мы старики, что все погибло, развеяно временем, как пыль, и вернуться не может никогда; забывая, что я сед, что горбится моя спина, что голос страсти звучит дико из старческого рта, — я разразился неистовыми жалобами и упреками. Внезапно помолодев на десятки лет, мы оба закружились в бешеном потоке любви, ревности и страсти.
— Да, я изменила тебе! — кричали мне ее помертвевшие губы. — Я знала, что ты невинен…
— Молчи, молчи.
— Надо мной смеялись, даже друзья твои, твоя мать, которую я за это ненавижу, все предали тебя. И только я одна твердила: он невинен.
О, если бы знала эта женщина, что делают со мной ее слова! Если бы рог архангела, зовущего на Страшный суд, зазвучал над самым ухом моим, он не испугал бы меня так: что значит для смелого слуха рев трубы, зовущей к борьбе и состязанию. Воистину бездна раскрылась под ногами моими, и, точно ослепленный молнией, точно ударом оглушенный, я закричал в диком и непонятном восторге:
— Молчи! Я…
Если бы женщина эта была послана Богом, она замолчала бы; если бы дьяволом была послана — замолчала бы она и тогда. Но не было в ней ни Бога, ни дьявола, и, перебивая меня, не давая мне окончить начатого, она продолжала:
— Нет, я не замолчу. Я все должна сказать тебе, я столько лет ждала тебя. Слушай, слушай!
Но вдруг увидела она мое лицо и отступила в испуге.
— Что ты? Что с тобою? Зачем ты смеешься? Я боюсь твоей улыбки. Перестань смеяться! Не надо, не надо!
Но я и не смеялся, я только улыбался тихо. А затем совершенно серьезно и без улыбки я сказал:
— Я улыбаюсь, потому что рад видеть тебя. Говори мне о себе.
И как во сне увидел я склоненное ко мне лицо, и тихий, страшный шепот коснулся моего слуха:
— Ты знаешь, я люблю тебя. Ты знаешь, всю жизнь я любила только тебя одного. Я жила с другим и была верна ему, у меня дети, но, ты знаешь, все они чужие мне: и он, и дети, и я сама. Да, я изменила тебе, я преступница, но я не знаю, что сделалось тогда со мною, ты ведь знаешь, какой он? Он был так добр со мною, он притворялся, я потом узнала это, что также не верит в твою виновность, и этим, подумай, этим он купил меня.
— Ты лжешь!
— Клянусь тебе. Целый год ходил он около меня и говорил только о тебе. Знаешь, он даже плакал однажды, когда я рассказала ему о тебе, о твоих страданиях, о твоей любви.
— Но ведь он же лгал!
— Ну да, конечно, лгал. Но тогда он показался мне таким милым, таким добрым, что я поцеловала его в лоб. Но только в лоб, больше не было ничего, даю тебе честное слово[68]. Потом мы с ним возили цветы тебе, в тюрьму. И вот раз, когда мы возвращались… нет, ты послушай… он вдруг предложил мне поехать покататься, вечер был такой хороший…
— И ты поехала! Как же смела ты поехать! Ты только что видела мою тюрьму, ты только что была вблизи меня — и смела поехать с ним? Какая подлость!
— Молчи, молчи. Я знаю, я преступница. Но я так устала, так измучилась, а ты был так далеко. Пойми меня.
Она заплакала, ломая руки.
— Пойми меня. Я так измучилась тогда. И он… ведь он же видел, какая я… он осмелился поцеловать меня.
— Поцеловать! И ты позволила! В губы?
— Нет, нет! Только в щеку.[69]
— Ты лжешь.
— Нет, нет. Клянусь тебе. Ну, а потом… ну, а потом… Я засмеялся.
— Ну, а потом, конечно, в губы. И ты ответила ему? И вы катались по лесу — ты, моя невеста, моя любовь, моя мечта. И все это для меня? И детей с ним ты рожала для меня? Говори! Да говори же!
В бешенстве я ломал ее руки, и, извиваясь, как змея, безнадежно пытаясь укрыться от моего взгляда, она шептала:
— Прости меня, прости меня.
— Сколько у тебя детей?
— Прости меня.
Но рассудок покидал меня, и в нарастающем бешенстве, топая ногою, я кричал:
— Сколько детей? Говори. Я убью тебя!
И это я действительно сказал: по-видимому, рассудок окончательно готовился меня покинуть, если я, я мог грозить убийством беззащитной женщине. И она, догадываясь, очевидно, что это только слова, ответила с притворной готовностью:[70]
— Убей! Ты имеешь право на это! Я преступница. Я обманула тебя. А ты мученик, ты святой! Когда ты рассказывал мне… Это правда, что даже в мыслях ты не изменял мне? Даже в мыслях!
И снова под ногами моими раскрылась бездна, все шаталось, все падало, все становилось бессмыслицей и сном, и, с последней попыткой сохранить погасавший рассудок, я крикнул грубо:
— Но ведь ты же счастлива! Ты не можешь быть несчастна, ты не имеешь права быть несчастной! Иначе я сойду с ума!
Но она не поняла. С горьким смехом, с безумной улыбкой, в которой мука сочеталась с какой-то светлой небесной радостью, она сказала:
— Я счастлива? Я — счастлива? О друг мой, только у ног твоих я могу найти счастье. С той минуты, как ты вышел из тюрьмы, я возненавидела мой дом, мою семью, я там одна, я всем чужая. Если бы ты знал, как я ненавижу этого негодяя!
— Ты говоришь о муже!
— Он вор. Мой муж ты! Ты мудрый, ты верно почувствовал: в тюрьме ты был не один: я всегда была с тобою…
— И ночь?
— Да, все ночи.
— А кто же лежал с ним?
— Молчи, молчи! Если бы ты только слышал, если бы ты только видел, с какою радостью я бросила ему в глаза — подлец! Десятки лет оно жгло мой язык; ночью, в его объятиях, я тихонько твердила про себя: подлец, подлец, подлец! И ты понимаешь: то, что он считал страстью, было ненавистью, презрением[71]. И я сама искала его объятий, чтобы еще раз, еще раз оскорбить его.
Она захохотала, пугая меня диким выражением своего лица.
— Нет, ты подумай только: всю жизнь он обнимал только ложь. И когда, обманутый, счастливый, он засыпал, я долго и тихонько лежала открывши глаза и тихонько скрипела зубами, и мне хотелось ущипнуть, уколоть его булавкой[72]. И ты знаешь, — она снова захохотала, — только поэтому я не изменяла ему.
Мне казалось, что в мозг мой вгоняют клинья. Схватившись за голову, я закричал:
— Ты лжешь! Кому ты лжешь?
— Нет, правда же, голубчик. Мне очень нравился один, ты его не знаешь, и он любил меня. Но разве могла я изменить тебе?
— Мне?
Воистину, с призраком мне было легче говорить, чем с женщиной! Что мог сказать я ей — мой ум мутился. И как мог я оттолкнуть ее, когда с беспредельной жадностью, полная любви и страсти, она целовала мои руки, глаза, лицо. Это она, моя любовь, моя мечта, моя горькая мука!
Я люблю тебя. Я люблю тебя.
И я поверил всему: я поверил ее любви, поверил, что, отдаваясь этому негодяю, она жила только со мною, как честная и никогда не изменяющая жена. Я всему поверил. И вновь я почувствовал черными мои кудри — и вновь я увидел себя молодым. И я упал перед ней на колени и плакал долго, и тихо шептал о каких-то страданиях, о тоске одиночества, о чьем-то сердце, разбитом жестоко, о чьей-то поруганной, искалеченной, изуродованной мысли. И, плача и смеясь, гладила она мои волосы; и вдруг заметила, что они седые, и закричала дико.
— Что с тобою?
— А жизнь? Ведь я же старуха.
Нет, я ничего не понимаю. Я не верю, я не могу поверить тому, что произошло. Уже давно, уж много лет во мне погасла страсть. Откуда же вновь с такою силою явилась она! Разве на свете бывают чудеса! И неужели это старуха, а не девушка, не женщина, сгорающая страстью, обнимала меня, прижималась ко мне взволнованною грудью. Мы плакали и смеялись. И так, плача и смеясь, мы отдались друг другу. О, жалкий и постыдный миг! Пусть всею своею тяжкою громадой придавит и убьет тебя забвение. Я не хочу принять тебя, безумный дар насмешливой судьбы, — я не хочу, я не хочу.
А она говорила, смеясь и плача:
— Ты подумай, это наша первая брачная ночь. Воистину, здесь третьим присутствовал сам сатана. Было ровно половина четвертого, когда она ушла. Время довольно позднее для стариков. Уходя, она потребовала, чтоб я, как юноша, проводил ее до самого порога, — и я сделал это. Уходя, она говорила мне:
— Завтра я приезжаю к тебе совсем. Я знаю, дети откажутся от меня, — ты знаешь, моя дочь скоро выходит замуж, — но ведь их и так нет у меня, и мы уедем с тобою… Ты любишь меня?
— Люблю.
— Милый, мы уедем далеко-далеко. Ты хотел читать какие-то лекции. Этого не надо. Мне не нравится, что ты там говоришь о какой-то железной решетке[73]. Ты просто измучился, тебе так надо отдохнуть. Хорошо?
— Да, хорошо.
— Ах, я забыла вуалетку. Сохрани ее, сохрани ее на память о нынешнем дне. Милый!
В вестибюле, в присутствии сонного портье, она горячо поцеловала меня. От нее пахло какими-то новыми духами, не теми, что было надушено письмо. И дышала она тяжело, как загнанная лошадь: в такие годы сильное волнение не проходит безнаказанно. И на рыданье был похож ее последний кокетливый смех, с каким исчезла она за стеклянной дверью. Она ушла.
В ту же ночь, разбудив слугу, я приказал ему уложить вещи, и мы уехали. Я не окажу, где нахожусь я сейчас; но всю вчерашнюю и нынешнюю ночь над головою моей шумели деревья и дождь стучал в окна. Здесь окна маленькие, и мне легче за ними. Ей я написал довольно обширное письмо, содержание которого считаю излишним приводить. Больше с нею мы не увидимся никогда.
Но что же мне делать? Пусть извинит читатель эти бессвязные вопросы. Они так естественны в моем положении. К тому же во время переезда я схватил сильный ревматизм, столь мучительный, даже опасный в мои годы, и он не дает мне возможности мыслить спокойно. Почему-то очень много думаю о моем юном, столь безвременно погибшем г. К. Каково-то ему в его новой тюрьме?
Завтра утром, если позволят силы, намереваюсь сделать визит г. начальнику нашей тюрьмы и его почтенной супруге. Наша тюрьма!..