Неточные совпадения
Вздохнул Савелий… — Внученька!
А внученька! — «Что, дедушка?»
— По-прежнему взгляни! —
Взглянула я по-прежнему.
Савельюшка засматривал
Мне в очи; спину старую
Пытался разогнуть.
Совсем стал белый дедушка.
Я обняла старинушку,
И долго
у креста
Сидели мы и плакали.
Я деду
горе новое
Поведала свое…
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие руки:
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять.
Крестьяне подкрепилися.
Роман за караульного
Остался
у ведра,
А прочие вмешалися
В толпу — искать счастливого:
Им крепко захотелося
Скорей попасть домой…
У батюшки,
у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось
горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Как велено, так сделано:
Ходила с гневом на сердце,
А лишнего не молвила
Словечка никому.
Зимой пришел Филиппушка,
Привез платочек шелковый
Да прокатил на саночках
В Екатеринин день,
И
горя словно не было!
Запела, как певала я
В родительском дому.
Мы были однолеточки,
Не трогай нас — нам весело,
Всегда
у нас лады.
То правда, что и мужа-то
Такого, как Филиппушка,
Со свечкой поискать…
Изложив таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи
горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а
у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а
у нас — начальники.
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили,
сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг
у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
В 4 часа, чувствуя свое бьющееся сердце, Левин слез с извозчика
у Зоологического Сада и пошел дорожкой к
горам и катку, наверное зная, что найдет ее там, потому что видел карету Щербацких
у подъезда.
—
У меня нет никакого
горя, — говорила она успокоившись, — но ты можешь ли понять, что мне всё стало гадко, противно, грубо, и прежде всего я сама. Ты не можешь себе представить, какие
у меня гадкие мысли обо всем.
— Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил.
У каждого своего
горя достаточно! — И, овладев собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал.
И он, отвернувшись от шурина, так чтобы тот не мог видеть его, сел на стул
у окна. Ему было горько, ему было стыдно; но вместе с этим
горем и стыдом он испытывал радость и умиление пред высотой своего смирения.
Отчаяние его еще усиливалось сознанием, что он был совершенно одинок со своим
горем. Не только в Петербурге
у него не было ни одного человека, кому бы он мог высказать всё, что испытывал, кто бы пожалел его не как высшего чиновника, не как члена общества, но просто как страдающего человека; но и нигде
у него не было такого человека.
— Я вижу, что случилось что-то. Разве я могу быть минуту спокоен, зная, что
у вас есть
горе, которого я не разделяю? Скажите ради Бога! — умоляюще повторил он.
Вслед за доктором приехала Долли. Она знала, что в этот день должен быть консилиум, и, несмотря на то, что недавно поднялась от родов (она родила девочку в конце зимы), несмотря на то, что
у ней было много своего
горя и забот, она, оставив грудного ребенка и заболевшую девочку, заехала узнать об участи Кити, которая решалась нынче.
— Ах, maman,
у вас своего
горя много. Лили заболела, и я боюсь, что скарлатина. Я вот теперь выехала, чтоб узнать, а то засяду уже безвыездно, если, избави Бог, скарлатина.
Вот уже полтора месяца, как я в крепости N; Максим Максимыч ушел на охоту… я один; сижу
у окна; серые тучи закрыли
горы до подошвы; солнце сквозь туман кажется желтым пятном. Холодно; ветер свищет и колеблет ставни… Скучно! Стану продолжать свой журнал, прерванный столькими странными событиями.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в
горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя
у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Тяжелые, холодные тучи лежали на вершинах окрестных
гор: лишь изредка умирающий ветер шумел вершинами тополей, окружающих ресторацию;
у окон ее толпился народ.
Слезши с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в
горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий;
у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
У княжны еще
горел огонь.
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела
у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в
гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей; видно,
у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.
Счастлив семьянин,
у кого есть такой угол, но
горе холостяку!
— Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой —
у меня всю ночь
горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да
у тебя-то, как
у борова, вся спина и бок в грязи! где так изволил засалиться?
Теперь можно бы заключить, что после таких бурь, испытаний, превратностей судьбы и жизненного
горя он удалится с оставшимися кровными десятью тысячонками в какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка и там заклекнет [Заклекнуть — завянуть.] навеки в ситцевом халате
у окна низенького домика, разбирая по воскресным дням драку мужиков, возникшую пред окнами, или для освежения пройдясь в курятник пощупать лично курицу, назначенную в суп, и проведет таким образом нешумный, но в своем роде тоже небесполезный век.
— Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам
сгорел, отец мой. Внутри
у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на чем: некому лошадей подковать.
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось, в этом теле совсем не было души, или она
у него была, но вовсе не там, где следует, а, как
у бессмертного кощея, где-то за
горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем
горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный мир
На каждой станции трактир.
В возок боярский их впрягают,
Готовят завтрак повара,
Горой кибитки нагружают,
Бранятся бабы, кучера.
На кляче тощей и косматой
Сидит форейтор бородатый,
Сбежалась челядь
у ворот
Прощаться с барами. И вот
Уселись, и возок почтенный,
Скользя, ползет за ворота.
«Простите, мирные места!
Прости, приют уединенный!
Увижу ль вас?..» И слез ручей
У Тани льется из очей.
Знать, видно, много напомнил им старый Тарас знакомого и лучшего, что бывает на сердце
у человека, умудренного
горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем жизни, или хотя и не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою на вечную радость старцам родителям, родившим их.
— Ее? Да ка-а-ак же! — протянула Соня жалобно и с страданием сложив вдруг руки. — Ах! вы ее… Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок… Ведь
у ней ум совсем как помешан… от
горя. А какая она умная была… какая великодушная… какая добрая! Вы ничего, ничего не знаете… ах!
Глаза его
горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается.
У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
Я сама на себе чувствую, что если б
у меня было такое великое
горе, то я бы тоже ушла от всех.
Но «гуманный» Андрей Семенович приписывал расположение духа Петра Петровича впечатлению вчерашнего разрыва с Дунечкой и
горел желанием поскорее заговорить на эту тему:
у него было кой-что сказать на этот счет прогрессивного и пропагандного, что могло бы утешить его почтенного друга и «несомненно» принести пользу его дальнейшему развитию.
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и не ходи: не
сгорит. Что
у те в руках-то?
Катерина. На беду я увидала тебя. Радости видела мало, а горя-то, горя-то что! Да еще впереди-то сколько! Ну, да что думать о том, что будет! Вот я теперь тебя видела, этого они
у меня не отымут; а больше мне ничего не надо. Только ведь мне и нужно было увидать тебя. Вот мне теперь гораздо легче сделалось; точно
гора с плеч свалилась. А я все думала, что ты на меня сердишься, проклинаешь меня…
А то, бывало, девушка, ночью встану —
у нас тоже везде лампадки
горели — да где-нибудь в уголке и молюсь до утра.
У нас запляшут лес и
горы!»
Расселись, начали Квартет...
Голодная кума Лиса залезла в сад;
В нём винограду кисти рделись.
У кумушки глаза и зубы разгорелись;
А кисти сочные, как яхонты
горят;
Лишь то беда, висят они высоко:
Отколь и как она к ним ни зайдёт,
Хоть видит око,
Да зуб неймёт.
Пробившись попусту час целой,
Пошла и говорит с досадою: «Ну, что ж!
На взгляд-то он хорош,
Да зелен — ягодки нет зрелой:
Тотчас оскомину набьёшь».
У Льва как
гору с плеч свалило.
Лариса. Ах, как я устала. Я теряю силы, я насилу взошла на
гору. (Садится в глубине сцены на скамейку
у решетки.)
Паратов. Вы забрали
у них все дрянное, негодное оружие; вот они с
горя хорошим английским и запаслись.
Да где же Маша?» — Тут вошла девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые
у нее так и
горели.
Душа здесь
у меня каким-то
горем сжата,
И в многолюдстве я потерян, сам не свой.
Нет! недоволен я Москвой.
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города
горят через каждые пять лет.
У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
— Тени нет
у вас, вот что
горе, — заметил Аркадий, не отвечая на последний вопрос.
— Приятно слышать, что хотя и не вполне, а согласны, — сказал историк с улыбочкой и снова вздохнул. — Да, разум
у нас, на Руси, многое двинул с природного места на ложный путь под
гору.
— Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, — иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, — сердце
у тебя не
горит, а — сохнет. Затрепал ты себя — анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, — критика выродилась в навязчивую привычку ума и — только.
У него даже голос от огорчения стал другой, высокий, жалобно звенящий, а оплывшее лицо сузилось и выражало искреннейшее
горе. По вискам, по лбу, из-под глаз струились капли воды, как будто все его лицо вспотело слезами, светлые глаза его блестели сконфуженно и виновато. Он выжимал воду с волос головы и бороды горстью, брызгал на песок, на подолы девиц и тоскливо выкрикивал...
Самгин пошел домой, — хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе
горела дешевая, жестяная лампа,
у стола сидел медник, против него — повар, на полу
у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу...