Неточные совпадения
Заволжанин без горячего спать не ложится, по воскресным дням хлебает мясное, изба
у него пятистенная, печь с трубой; о черных избах да соломенных крышах он только слыхал, что есть такие где-то «на
Горах» [«
Горами» зовут правую сторону Волги.].
Девки молодые, сильные, здоровенные: на жнитве, на сенокосе, в токарне, на овине, аль в избе за гребнем, либо за тканьем, дело
у них так и
горит: одна за двух работа́ет.
На самое Вздвиженье токарня
у него
сгорела с готовой посудой ста на два рублей.
И Фекла покорно пошла в заднюю, где была
у них небольшая моленна. Взявши в руку лестовку, стала за налой. Читая канон Богородице, хотелось ей забыть новое, самое тяжкое изо всех постигших ее,
горе.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо
у нее так и
горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье, и хоть на душе стало светлее и радостней, а все что-то боязно было ей, слезы к глазам подступали.
Урожается иной раз
у хорошего отца такое чадушко, что от него только
горе да бесчестье: роду поношенье, всему племени вечный покор.
— Какое
у тебя приданое? — смеясь, сказал солдатке Никифор. — Ну так и быть, подавай росписи: липовы два котла, да и те
сгорели дотла, сережки двойчаты из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь спать, так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом. Нет, таких мне не надо — проваливай!
Ясное, веселое лицо Аграфены Петровны верней всяких речей говорило, что нет
у нее ни
горя на душе, ни тревоги на сердце.
Золото — ввек другого такого не нажить: дело
у него в руках так и
горит…
У вас хоть веселье, хоть житье привольное, да чужое, а
у нас по лесам хоть и
горе, да свое…
— Самому быть не доводилось, — отвечал Артемий, — а слыхать слыхал:
у одного из наших деревенских сродники в
Горах живут [То есть на правой стороне Волги.], наши шабры [Соседи.] девку оттоль брали. Каждый год ходят в Сибирь на золоты прииски, так они сказывали, что золото только в лесах там находят… На всем белом свете золото только в лесах.
— В два часа за полночь велела я в било ударить, — отвечала мать Аркадия. — Когда собрались, когда что — в половине третьего пение зачали. А пели, матушка, утреню по минеи.
У местных образов новы налепы
горели, что к Рождеству были ставлены, паникадила через свечу зажигали.
— Слава Богу, — отвечала Манефа, — дела
у братца, кажись, хорошо идут. Поставку новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только не знает, как к сроку поспеть. Много ли времени до весны осталось, а работников мало, новых взять негде. Принанял кой-кого, да не знает, управится ли… К тому ж перед самым Рождеством
горем Бог его посетил.
— Да что ж ты полагаешь? —
сгорая любопытством, спрашивала Таифа. — Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всякая тайна
у меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои дети были.
— Худых дел
у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи
горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— Что ты, что ты, Настенька?.. Что за
горе?.. Какое
у тебя
горе?.. Что за печаль?.. Отколь взялась?.. — тревожно спрашивала Аксинья Захаровна.
Дохнéт Яр-Хмель своим жарким, разымчивым дыханьем — кровь
у молодежи огнем
горит, ключом кипит, на сердце легко, радостно, а песня так и льется — сама собой поется, только знай да слушай.
Дивуется Алексей… Что за красота!.. Что за голос звонкий, душевный!.. И какая может быть
у нее кручина?.. Какое
у нее может быть
горе?
Патап Максимыч подолгу в светелке не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат
у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его
горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
— Вот горе-то какое
у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
И слышит незлобные речи, видит, с какой кротостью переносит этот крутой человек свое
горе… Не мстить собирается, благодеянье хочет оказать погубителю своей дочери… Размягчилось сердце Алексеево, а как сведал он, что в последние часы своей жизни Настя умолила отца не делать зла своему соблазнителю, такая на него грусть напала, что не мог он слез сдержать и разразился
у ног Патапа Максимыча громкими рыданьями. Не вовсе еще очерствел он тогда.
— По-моему, не надо бы торопиться — выждать бы хорошей цены, — заметил Сергей Андреич. — Теперь на муку цены шибко пошли пóд
гору, ставят чуть не в убыток… В Казани, слышь, чересчур много намололи… Там, брат, паровые мельницы заводить теперь стали… Вот бы Патапу-то Максимычу в Красной Рамени паровую поставить. Не в пример бы спорей дело-то
у него пошло. Полтиной бы на рубль больше в карман приходилось.
— А
у Ильи пророка. Вон в полугоре-то церковь видишь: золочена глава, — говорил Сергей Андреич, указывая рукой на старинную одноглавую церковь. — Поднимись в гору-то, спроси дом Колышкина — всякий укажет. На правой стороне, каменный двухэтажный… На углу.
По селам бабы воют, по деревням голосят; по всем по дворам ребятишки ревут, ровно во всяком дому по покойнику. Каждой матери боязно, не отняли б
у нее сынишка любимого в ученье заглазное. Замучат там болезного, заморят на чужой стороне, всего-то натерпится, со всяким-то
горем спознается!.. Не ученье страшно — страшна чужедальняя сторона непотачливая, житье-бытье под казенной кровлею, кусок хлеба, не матерью печенный, щи, не в родительской печи сваренные.
За обедом развеселый Патап Максимыч объявил во всеуслышанье, что к первому Спасу [Августа 1-го.] будет
у него новый приказчик и что с ним он новы торговы дела на
Горах заведет. И, сказав, показал на Василья Борисыча.
Собравшись с духом, спросила
у мужа Аксинья Захаровна, что за дела вздумал он на
Горах заводить.
И тогда
у них только о самих себе забота — их бы только чем не тронули, о другом и заботы нет; все тони, все
гори — пальцем не двинут…
Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла «своей сударыни». Такая стала она мрачная, такая молчаливая. Передрогло сердце
у Тани. «Что за печаль, — она думала, — откуда
горе взялось?.. Не по Насте же сокрушаться да тоской убиваться… Иное что запало ей нá душу».
Жил он
у язвицких ямщиков в работниках, а сам был дальний, с
Гор, из-за Кудьмы.
— Слыхала, девонька, слыхала, — молвила знахарка. — Много доброго про нее слыхала я. Кроткая, сказывают, сердобольная, много
горя на долю ее выпало, а сердце
у ней не загрубело… И честно хранит вдовью участь… Все знаю, лебедушка… Николи не видывала в глаза твоей Марьи Гавриловны, а знаю, что вдовица она добрая, хорошая.
Не огни
горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились
у ней ум и сердце, ясные очи, белое тело и горячая кровь… Досыта бы на милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
— Зачем врать, Сергей Андреич? Это будет неблагородно-с! — пяля изо всей силы кверху брови, сказал Алексей. —
У маклера извольте спросить,
у Олисова, вот тут под
горой, изволите, чать, знать… А сегодняшнего числа каменный дом невеста на мое имя покупает… Наследников купца Рыкалова не знаете ли?.. Вот тут, маненько повыше вас — по Ильинке-то, к Сергию если поворотить.
Соберется с духом, наберется смелости, скажет словечко про птичку ль, в стороне порхнувшую, про цветы ли, дивно распустившие яркие лепестки свои, про белоствольную ли высокую березу, широко развесившую свои ветви, иль про зеленую стройную елочку, но только и слышит от Параши: «да» да «нет». Рдеют полные свежие ланиты девушки, не может поднять она светлых очей, не может взглянуть на путевого товарища… А
у него глаза
горят полымем, блещут искрами.
— В странстве жизнь провождаем, — ответил Варсонофий. — Зимним делом больше по деревням,
у жиловых христолюбцев, а летом во странстве, потому — не холодно… Ведь и Господь на земле-то во странстве тоже пребывал, оттого и нам, грешным, странство подобает… Опять же теперь последни времена от козней антихриста подобает хранити себя — в
горы бегати и в пустыни, в вертепы и пропасти земные.
Думается Марьюшке, с ума нейдет
у Фленушки, как бы скорей повидаться с молодцами, что стояли
у въездных ворот Бояркиных. Огнем
горит, ключом кипит ревнивое сердце Устиньи, украдкой кидает она палючие взоры на притомившегося с дороги Василья Борисыча и на дремавшую в уголке Парашу.
— Двадцать два года ровнехонько, — подтвердил Самоквасов. — Изо дня в день двадцать два года… И как в большой пожар
у нас дом
горел, как ни пытались мы тогда из подвала его вывести — не пошел… «Пущай, — говорит, — за мои грехи живой
сгорю, а из затвора не выйду». Ну, подвал-от со сводами, окна с железными ставнями — вживе остался, не погорел…
—
У нас в семье, как помню себя, завсегда говорили, что никого из бедных людей волосом он не обидел и как, бывало, ни встретит нищего аль убогого, всегда подаст милостыню и накажет за рабу Божию Анну молиться — это мою прабабушку так звали — да за раба Божия Гордея убиенного — это дедушку нашего, сына-то своего, что вгорячах грешным делом укокошил… говорят еще
у нас в семье, что и в разбой-от пошел он с
горя по жене, с великого озлобленья на неведомых людей, что ее загубили.
До солнечного восхода она веселится. Ясно
горят звезды в глубоком темно-синем небе, бледным светом тихо мерцает «Моисеева дорога» [Млечный Путь.], по краям небосклона то и дело играют зарницы, кричат во ржи горластые перепела, трещит дерчаг
у речки, и в последний раз уныло кукует рябая кукушка. Пришла лета макушка, вещунье больше не куковать… Сошла весна сó неба, красно лето на небо вступает, хочет жарами землю облить.
А
у самого на уме: «Девицы красавицы стаей лебединой пируют
у Фленушки, льются речи звонкие, шутками да смехами речь переливается,
горят щечки девушек, блестят очи ясные, высокие груди, что волны, тихо и мерно колышутся…» И сколь было б ему радостно в беседе девичьей, столь же скучно, не́весело было сидеть в трапезе обительской!
— Зачем до смерти в гроб ложиться? — сказал Патап Максимыч. — Ты вот что, наплюй на Москву-то, не езди туда… Чего не видал?.. Оставайся лучше
у нас, зачнем поскорей на
Горах дела делать… Помнишь, про что говорили?
— А ты лучше женись, да остепенись, дело-то будет вернее, — сказала на то Таисея. — Всякому человеку свой предел. А на иноческое дело ты не сгодился. Глянь-ко в зеркальце-то, посмотри-ка на свое обличье. Щеки-то удалью пышут, глаза-то
горят — не кафтырь с камилавкой, девичья краса
у тебя на уме.
— А ты про одни дрожди не поминай трожды. Про то говорено и вечор и сегодня. Сказано: плюнь, и вся недолга, — говорил Патап Максимыч. — Я к тебе проститься зашел, жар посвалил, ехать пора… Смотри ж
у меня, ворочай скорей, пора на
Горах дела зачинать… Да еще одно дельце есть
у меня на уме… Ну, да это еще как Господь даст… Когда в путь?
— А коль мудрено, так и речей не заводи, — сказала Фленушка и вдруг, ровно туча, нахмурилась, закинула за спину руки и стала тяжелыми шагами взад и вперед расхаживать по горнице. Глаза
у нее так и
горели.
За что ни возьмется, дело
у него
горит, кипит, само делается.
— Откуда ж такие
у него деньги? С неба свалились, с
горы ли скатились? — вскликнул в изумленье Патап Максимыч.
Весь Комаров переполошился, думали —
горит у Манефиных, сбежались белицы и старицы изо всех обителей, иные на всякий случай с ведрами прибежали, но с ужасом узнали, что иная беда приключилась: матери от Игнатьевых и других несогласных с Манефой обителей сначала с злорадством приняли весть, но тотчас одумались и крепко прикручинились.
— Да, точно что
горе, немалое
горе! — насмешливо говорил Патап Максимыч. — Думала вдовьими деньжонками попользоваться. Умрет, мол,
у меня в обители, все капиталы ее достанутся!.. Не выгорело!.. Ха-ха-ха!