Неточные совпадения
Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил
дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным
голосом говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: «Спи, Васька, спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и всё затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса.
Дядя Хрисанф, пылая, волнуясь и потея, неустанно бегал из комнаты в кухню, и не однажды случалось так, что в грустную минуту воспоминаний о людях, сидящих в тюрьмах, сосланных в Сибирь, раздавался его ликующий
голос...
Дядя ломал дверь усердно и успешно, она ходуном ходила, готовая соскочить с верхней петли, — нижняя была уже отбита и противно звякала. Дед говорил соратникам своим тоже каким-то звякающим
голосом...
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный
дядя, услыхав мой
голос, дико и грязно ругает мать мою.
Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица
дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она говорила тяжелым
голосом...
— Споткнулся он, — каким-то серым
голосом рассказывал
дядя Яков, вздрагивая и крутя головою. Он весь был серый, измятый, глаза у него выцвели и часто мигали.
Но особенно он памятен мне в праздничные вечера; когда дед и
дядя Михаил уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный
дядя Яков с гитарой, бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным
голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал другие речи и
голоса, когда увидел любовь к себе от
дядей и от близких друзей моего отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
За несколько времени до назначенного часа я уже не отходил от
дяди и все смотрел ему в глаза; а если и это не помогало, то дергал его за рукав, говоря самым просительным
голосом: «Дяденька, пойдемте рисовать».
— Merci за это, но еще, кроме того, — продолжала m-me Фатеева видимо беспокойным
голосом, — мне маленькое наследство в Малороссии после
дяди досталось; надобно бы было ехать получать его, а меня не пускает ни этот доктор, ни эта несносная Катишь.
— Я готов хоть каждый день: я так люблю
дядю! — отвечал Павел слегка дрожащим
голосом.
— Ты, однако, не был у покойного
дяди на похоронах, — сказала она укоризненным
голосом Вихрову.
Так вот этот самый «киевский
дядя» подходит и
голосом, исполненным умиления, говорит...
Вся Москва от мала до велика ревностно гордилась своими достопримечательными людьми: знаменитыми кулачными бойцами, огромными, как горы, протодиаконами, которые заставляли страшными
голосами своими дрожать все стекла и люстры Успенского собора, а женщин падать в обмороки, знаменитых клоунов, братьев Дуровых, антрепренера оперетки и скандалиста Лентовского, репортера и силача Гиляровского (
дядю Гиляя), московского генерал-губернатора, князя Долгорукова, чьей вотчиной и удельным княжеством почти считала себя самостоятельная первопрестольная столица, Сергея Шмелева, устроителя народных гуляний, ледяных гор и фейерверков, и так без конца, удивительных пловцов, голубиных любителей, сверхъестественных обжор, прославленных юродивых и прорицателей будущего, чудодейственных, всегда пьяных подпольных адвокатов, свои несравненные театры и цирки и только под конец спортсменов.
— Да, батюшка, разве вы в таком близком родстве нам? — начала Юлия Матвеевна заискивающим
голосом. — Валерьян Людмиле троюродный брат, а вы четвероюродный, да и то
дядя ей!.. Бог, я думаю, различает это.
— Ты что ж это,
дядя… больно смело ее выволок? — сказал он с какой-то особенной нотой в
голосе. — Ай отменили?
Лена вздрогнула. Дребезжащий, хотя и высокомерный тон, каким была произнесена последняя фраза, не оставлял сомнения, кому принадлежал этот
голос, хотя она слышала его только раз, в Петербурге, незадолго до смерти
дяди.
Около семи часов дом начинал вновь пробуждаться. Слышались приготовления к предстоящему чаю, а наконец раздавался и
голос Порфирия Владимирыча.
Дядя и племянница садились у чайного стола, разменивались замечаниями о проходящем дне, но так как содержание этого дня было скудное, то и разговор оказывался скудный же. Напившись чаю и выполнив обряд родственного целования на сон грядущий, Иудушка окончательно заползал в свою нору, а Аннинька отправлялась в комнату к Евпраксеюшке и играла с ней в мельники.
— Позвольте! — сразу прекратив шум, воскликнул
дядя Марк и долго, мягко говорил что-то утешительное, примиряющее. Кожемякин, не вслушиваясь в его слова, чувствовал себя обиженным, грустно поддавался звукам его
голоса и думал...
Тут слезы прервали ее
голос. Бедный
дядя, очевидно, предчувствовал этот ответ; он даже и не думал возражать, настаивать… Он слушал, наклонясь к ней, все еще держа ее за руку, безмолвный и убитый. Слезы показались в глазах его.
Но последних слов уже не было слышно. Коляска, принятая дружно четверкою сильных коней, исчезла в облаках пыли. Подали и мой тарантас; я сел в него, и мы тотчас же проехали городишко. «Конечно, этот господин привирает, — подумал я, — он слишком сердит и не может быть беспристрастным. Но опять-таки все, что он говорил о
дяде, очень замечательно. Вот уж два
голоса согласны в том, что
дядя любит эту девицу… Гм! Женюсь я иль нет?» В этот раз я крепко задумался.
— Прости, прости, Фома! забудь!.. — повторил
дядя умоляющим
голосом.
— Друг мой, ни слова об этом! — перебил
дядя, как будто в испуге и даже понизив
голос. — После, после это все объяснится. Я, может быть, и виноват перед тобою и даже, может быть, очень виноват, но…
— Это он для произношения, Сережа, единственно для произношения, — проговорил
дядя каким-то просительным
голосом. — Он это сам говорил, что для произношения… Потом же тут случилась одна особенная история — ты ее не знаешь, а потому и не можешь судить. Надо, братец, прежде вникнуть, а уж потом обвинять… Обвинять-то легко!
Если уж
дядя говорил в комнате Фомы таким тоном и
голосом, то, казалось бы, все обстояло благополучно. Но в том-то и беда, что
дядя неспособен был ничего угадать по лицу, как выразился Мизинчиков; а взглянув на Фому, я как-то невольно согласился, что Мизинчиков прав и что надо было чего-нибудь ожидать…
— Я расстаюсь с Фомой, — произнес
дядя решительным
голосом.
Дядя, бросив строгий взгляд на господина Бахчеева и как будто совсем не замечая Обноскина, бросившегося к нему с рукопожатиями, подошел к Татьяне Ивановне, все еще закрывавшейся ручками, и самым мягким
голосом, с самым непритворным участием сказал ей...
— Послушай, Григорий! ведь мне, братец, некогда, помилуй! — начал
дядя каким-то просительным
голосом, как будто боялся даже и Видоплясова. — Ну, рассуди, ну, где мне жалобами твоими теперь заниматься! Ты говоришь, что тебя опять они чем-то обидели? Ну, хорошо: вот тебе честное слово даю, что завтра все разберу, а теперь ступай с богом… Постой! что Фома Фомич?
— Да чем же, Анна Ниловна, я-то виноват? побойтесь Бога! — проговорил
дядя умоляющим
голосом, как будто напрашиваясь на объяснение.
— Уйде-ма,
дядя? (то-есть дома,
дядя?) — послышался ему из окна резкий
голос, который он тотчас признал за
голос соседа Лукашки.
—
Дядя! Ау!
Дядя! — резко крикнул сверху Лука, обращая на себя внимание, и все казаки оглянулись на Лукашку. — Ты к верхнему протоку сходи, там табун важный ходит. Я не вру. Пра! Намеднись наш казак одного стрелил. Правду говорю, — прибавил он, поправляя за спиной винтовку и таким
голосом, что видно было, что он не смеется.
— Здорово,
дядя! Здорово! — весело отозвались с разных сторон молодые
голоса казаков.
Оленин, выйдя за ним на крыльцо, молча глядел в темное звездное небо по тому направлению, где блеснули выстрелы. В доме у хозяев были огни, слышались
голоса. На дворе девки толпились у крыльца и окон, и перебегали из избушки в сени. Несколько казаков выскочили из сеней и не выдержали, загикали, вторя окончанию песни и выстрелам
дяди Ерошки.
Выждав минуту, когда хозяйка подойдет к нему (видно было по всему, что
дядя Аким никак не хотел сделать первого приступа), он тоскливо качнул головой и сказал
голосом, в котором проглядывало явное намерение разжалобить старуху...
— Я чай, умаялся, Глеб Савиныч, устал? — произнес
дядя Аким заигрывающим
голосом.
Дядя Аким хотел еще что-то сказать, но
голос его стал мешаться, и речь его вышла без складу. Одни мутные, потухающие глаза все еще устремлялись на мальчика; но наконец и те стали смежаться…
— Я… я… о-о! — отозвался дрожащий, едва внятный
голос, по которому все присутствующие тотчас же узнали
дядю Акима.
— Глеб, — начал снова
дядя Аким, но уже совсем ослабевшим, едва внятным
голосом. — Глеб, — продолжал он, отыскивая глазами рыбака, который стоял между тем перед самым лицом его, — тетушка Анна… будьте отцами… сирота!.. Там рубашонка… новая осталась… отдайте… сирота!.. И сапожишки… в каморе… все… ему!.. Гриша… о-ох, господи.
— Ну, говори, — промолвил Глеб, обращая впервые глаза на соседа. — Да что ты,
дядя? Ась? В тебе как словно перемена какая… и
голос твой не тот, и руки дрожат. Не прилучилось ли чего? Говори, чем, примерно, могу помочь? Ну, примерно, и… того; говори только.
— О-ограбил он меня, — тихо, виноватым
голосом сообщил Терентий и уныло хихикнул. Илья равнодушно поглядел на лицо
дяди и спросил...
Мальчику было холодно и страшно. Душила сырость, — была суббота, пол только что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы
дядя скорее лёг под стол, рядом с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему говорить с
дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру деда Еремея с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий
голос...
— Что ты? Что!.. — испуганно шептал
дядя, хватая его руками. Илья отталкивал его и со слезами в
голосе, с тоской и ужасом говорил...
У соседей кузнеца была слепая девочка Таня. Евсей подружился с нею, водил её гулять по селу, бережно помогал ей спускаться в овраг и тихим
голосом рассказывал о чём-то, пугливо расширяя свои водянистые глаза. Эта дружба была замечена в селе и всем понравилась, но однажды мать слепой пришла к
дяде Петру с жалобой, заявила, что Евсей напугал Таню своими разговорами, теперь девочка не может оставаться одна, плачет, спать стала плохо, во сне мечется, вскакивает и кричит.
Он как-то притворно-радушно поклонился
дяде, взглянул на генерала и не поклонился ему; улыбнулся тетке (и улыбка его в этом случае была гораздо добрее и искреннее), а потом, кивнув головой небрежно барону, уселся на один из отдаленных диванов, и лицо его вслед за тем приняло скучающее и недовольное выражение, так что Марья Васильевна не преминула спросить его встревоженным
голосом...
— Pardon! — раздается
голос старого
дяди, — vous avez fourre la une expression francaise! Mettez plutot, [вы ввели тут французское выражение! Скажите лучше.] — «одним словом…».
Невыносимо было Якову слушать этот излишне ясный
голос и смотреть на кости груди, нечеловечески поднявшиеся вверх, точно угол ящика. И вообще ничего человеческого не осталось в этой кучке неподвижных костей, покрытых чёрным, в руках, державших поморский, медный крест. Жалко было
дядю, но всё-таки думалось: зачем это установлено, чтоб старики и вообще домашние люди умирали на виду у всех?
Кавелина, знакомя встретившихся гостей, сказала Рубини, что Чихачев — ее
дядя и что он хотя и монах, но прекрасно знает музыку и обладает превосходным
голосом.
Интересно мне слушать этих людей, и удивляют они меня равенством уважения своего друг ко другу; спорят горячо, но не обижают себя ни злобой, ни руганью.
Дядя Пётр, бывало, кровью весь нальётся и дрожит, а Михаила понижает
голос свой и точно к земле гнёт большого мужика. Состязаются предо мной два человека, и оба они, отрицая бога, полны искренней веры.
Рассказывает она мне жизнь свою: дочь слесаря,
дядя у неё помощник машиниста, пьяный и суровый человек. Летом он на пароходе, зимою в затоне, а ей — негде жить. Отец с матерью потонули во время пожара на пароходе; тринадцати лет осталась сиротой, а в семнадцать родила от какого-то барчонка. Льётся её тихий
голос в душу мне, рука её тёплая на шее у меня, голова на плече моём лежит; слушаю я, а сердце сосёт подлый червяк — сомневаюсь.
Храпошка опять бросился ему в ноги.
Дядя заговорил нервным, взволнованным
голосом...