Неточные совпадения
«И лежал бы град
сей и доднесь в оной погибельной бездне, —
говорит „Летописец“, — ежели бы не был извлечен оттоль твердостью и самоотвержением некоторого неустрашимого штаб-офицера из местных обывателей».
— Не к тому о
сем говорю! — объяснился батюшка, — однако и о нижеследующем не излишне размыслить: паства у нас равнодушная, доходы малые, провизия дорогая… где пастырю-то взять, господин бригадир?
«Для
сего, —
говорил он, — уединись в самый удаленный угол комнаты, сядь, скрести руки под грудью и устреми взоры на пупок».
«Бежали-бежали, —
говорит летописец, — многие, ни до чего не добежав, венец приняли; [Венец принять — умереть мученической смертью.] многих изловили и заключили в узы;
сии почитали себя благополучными».
«Он же, —
говорит по этому поводу летописец, — жалеючи сиротские слезы, всегда отвечал: не время, ибо не готовы еще собираемые известным мне способом для
сего материалы.
«Сообразив
сие, —
говорит „Летописец“, — злоехидная оная Ираидка начала действовать».
«Новая
сия Иезавель, [По библейскому преданию, Иезавель, жена царя Израиля Ахава, навлекла своим греховным поведением гнев бога на израильский народ.] —
говорит об Аленке летописец, — навела на наш город сухость».
Слобода смолкла, но никто не выходил."Чаяли стрельцы, —
говорит летописец, — что новое
сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им в
сей сладкой надежде себя утешать".
— Проповедник, —
говорил он, — обязан иметь сердце сокрушенно и, следственно, главу слегка наклоненную набок. Глас не лаятельный, но томный, как бы воздыхающий. Руками не неистовствовать, но, утвердив первоначально правую руку близ сердца (
сего истинного источника всех воздыханий), постепенно оную отодвигать в пространство, а потом вспять к тому же источнику обращать. В патетических местах не выкрикивать и ненужных слов от себя не сочинять, но токмо воздыхать громчае.
— Знаю я, —
говорил он по этому случаю купчихе Распоповой, — что истинной конституции документ
сей в себе еще не заключает, но прошу вас, моя почтеннейшая, принять в соображение, что никакое здание, хотя бы даже то был куриный хлев, разом не завершается! По времени выполним и остальное достолюбезное нам дело, а теперь утешимся тем, что возложим упование наше на бога!
— Конституция, доложу я вам, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, —
говорил он купчихе Распоповой, — вовсе не такое уж пугало, как люди несмысленные о
сем полагают. Смысл каждой конституции таков: всякий в дому своем благополучно да почивает! Что же тут, спрашиваю я вас, сударыня моя, страшного или презорного? [Презорный — презирающий правила или законы.]
и 4) Ввести систему градоначальнического единонаграждения. Но материя
сия столь обширна, что об ней надеюсь
говорить особо.
Потом, когда он достаточно
поговорил и замолчал, полковник, молчавший до
сих пор, начал
говорить.
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но это было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уж и не было. Слышно было только, как раздавались его речи по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он до
сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки,
говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до
сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано,
говорила по-французски и делала книксен.
Таким образом рассуждали и
говорили в городе, и многие, побуждаемые участием, сообщили даже Чичикову лично некоторые из
сих советов, предлагали даже конвой для безопасного препровожденья крестьян до места жительства.
„Чей ты?“ —
говорит капитан-исправник, ввернувши тебе при
сей верной оказии кое-какое крепкое словцо.
Ведь это история, понимаете ли: история, сконапель истоар, [Сконапель истоар (от фр.
се qu’on appele histoire) — что называется, история.] —
говорила гостья с выражением почти отчаяния и совершенно умоляющим голосом.
До
сих пор все дамы как-то мало
говорили о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость в приятности светского обращения; но с тех пор как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались и другие качества.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай,
говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до
сих пор не набрался ума.
О себе приезжий, как казалось, избегал много
говорить; если же
говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира
сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем
сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем
говорить.
Ибо, что ни
говори, не приди в голову Чичикову эта мысль, не явилась бы на свет
сия поэма.
И когда затихла она, безнадежное, безнадежное чувство отразилось в лице ее; ноющею грустью заговорила всякая черта его, и все, от печально поникшего лба и опустившихся очей до слез, застывших и засохнувших по тихо пламеневшим щекам ее, — все, казалось,
говорило: «Нет счастья на лице
сем!»
— Ступайте, ступайте к дьяволу! а не то я
сию минуту дам знать, и вас тут… Уносите ноги,
говорю я вам, скорее!
«Иисус
говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал
сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты послал меня. Сказав
сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший...
Если мне, например, до
сих пор
говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
«Иисус
говорит ей: воскреснет брат твой. Марфа сказала ему: знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день. Иисус сказал ей: «Я есмь воскресение и жизнь;верующий в меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек. Веришь ли
сему? Она
говорит ему...
«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его, пала к ногам его; и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его?
Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи
говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли
сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»
Но нет! нет! все
сие втуне, и нечего
говорить! нечего
говорить!.. ибо и не один уже раз бывало желаемое и не один уже раз жалели меня, но… такова уже черта моя, а я прирожденный скот!
— Да вы на
сей раз Алене Ивановне ничего не говорите-с, — перебил муж, — вот мой совет-с, а зайдите к нам не просясь. Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица сами могут сообразить.
Мальчишка, думая поймать угря,
Схватил Змею и, во́ззрившись, от страха
Стал бледен, как его рубаха.
Змея, на Мальчика спокойно посмотря,
«Послушай»,
говорит: «коль ты умней не будешь,
То дерзость не всегда легко тебе пройдёт.
На
сей раз бог простит; но берегись вперёд,
И знай, с кем шутишь...
Паратов. Да, господа, жизнь коротка,
говорят философы, так надо уметь ею пользоваться… N'est
се pas [Не правда ли (франц.).], Робинзон?
— Эх, Анна Сергеевна, станемте
говорить правду. Со мной кончено. Попал под колесо. И выходит, что нечего было думать о будущем. Старая шутка смерть, а каждому внове. До
сих пор не трушу… а там придет беспамятство, и фюить!(Он слабо махнул рукой.) Ну, что ж мне вам сказать… я любил вас! это и прежде не имело никакого смысла, а теперь подавно. Любовь — форма, а моя собственная форма уже разлагается. Скажу я лучше, что какая вы славная! И теперь вот вы стоите, такая красивая…
— Посмотрим, к какому разряду млекопитающих принадлежит
сия особа, —
говорил на следующий день Аркадию Базаров, поднимаясь вместе с ним по лестнице гостиницы, в которой остановилась Одинцова. — Чувствует мой нос, что тут что-то неладно.
— Ты
говоришь, как твой дядя. Принципов вообще нет — ты об этом не догадался до
сих пор! — а есть ощущения. Все от них зависит.
Четыре часа прошло в незначительных толках о том о
сем; Анна Сергеевна и слушала и
говорила без улыбки.
— Я
говорю, что Анна Сергеевна Одинцова здесь и привезла к тебе
сего господина доктора.
Это — не тот город, о котором сквозь зубы
говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на
сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
«Приходится соглашаться с моим безногим сыном, который
говорит такое: раньше революция на испанский роман с приключениями похожа была, на опасную, но весьма приятную забаву, как, примерно, медвежья охота, а ныне она становится делом сугубо серьезным, муравьиной работой множества простых людей.
Сие, конечно, есть пророчество, однако не лишенное смысла. Действительно: надышали атмосферу заразительную, и доказательством ее заразности не одни мы, сущие здесь пьяницы, служим».
На
сей раз старик
говорил медленно, как будто устало или — нехотя. И сквозь его слова Самгин поймал чьи-то другие...
Когда Самгин вошел и сел в шестой ряд стульев, доцент Пыльников
говорил, что «пошловато-зеленые сборники “Знания” отжили свой краткий век, успев, однако,
посеять все эстетически и философски малограмотное, политически вредное, что они могли
посеять, засорив, на время, мудрые, незабвенные произведения гениев русской литературы, бессмертных сердцеведов, в совершенстве обладавших чарующей магией слова».
— На
сей вечер хотел я продолжать вам дальше поучение мое, но как пришел новый человек, то надобно, вкратцах, сказать ему исходы мои, —
говорил он, осматривая слушателей бесцветными и как бы пьяными глазами.
К таким голосам из углов Самгин прислушивался все внимательней, слышал их все более часто, но на
сей раз мешал слушать хозяин квартиры, — размешивая сахар в стакане очень крепкого чая, он пророчески громко и уверенно
говорил...
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал
говорить о «жалких соблазнах мира
сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии...
— Я — не зря
говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения
сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
Выскакивая на середину комнаты, раскачиваясь, точно пьяный, он описывал в воздухе руками круги и эллипсы и
говорил об обезьяне, доисторическом человеке, о механизме Вселенной так уверенно, как будто он сам создал Вселенную,
посеял в ней Млечный Путь, разместил созвездия, зажег солнца и привел в движение планеты.
Вертелся Ногайцев, щедро
сеял ласковые слова, улыбки и согласно
говорил...
Клим, давно заметив эту его привычку, на
сей раз почувствовал, что Дронов не находит для историка темных красок да и
говорит о нем равнодушно, без оживления, характерного во всех тех случаях, когда он мог обильно напудрить человека пылью своей злости.
— Что ты
говоришь, Андрей! — сказал он, вставая с места. — Поедем, ради Бога, сейчас,
сию минуту: я у ног ее выпрошу прошение…