Неточные совпадения
— Я не хочу спать, мамаша, — ответишь ей, и неясные, но сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает
веки, и через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще
во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко прижмешь ее к губам.
Он прочел все, что было написано
во Франции замечательного по части философии и красноречия в XVIII
веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания в мифологии и с пользой изучал,
во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе: он мог в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
В одном месте было зарыто две бочки лучшего Аликанте [Аликанте — вино, названное по местности в Испании.], какое существовало
во время Кромвеля [Кромвель, Оливер (1599–1658) — вождь Английской буржуазной революции XVII
века.], и погребщик, указывая Грэю на пустой угол, не упускал случая повторить историю знаменитой могилы, в которой лежал мертвец, более живой, чем стая фокстерьеров.
Во всём лесу у нас такой певицы нет!» —
«Тебя, мой куманёк,
век слушать я готова».
Ваш
век бранил я беспощадно,
Предоставляю вам
во власть:
Откиньте часть,
Хоть нашим временам в придачу;
Уж так и быть, я не поплачу.
Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья
Не жалуете никогда:
Ан вот беда.
На что вам лучшего пророка?
Твердила я: в любви не будет в этой прока
Ни
во́
веки веков.
Как все московские, ваш батюшка таков:
Желал бы зятя он с звездами, да с чинами,
А при звездах не все богаты, между нами;
Ну разумеется, к тому б
И деньги, чтоб пожить, чтоб мог давать он ба́лы;
Вот, например, полковник Скалозуб:
И золотой мешок, и метит в генералы.
— Да, — заметил Николай Петрович, — он самолюбив. Но без этого, видно, нельзя; только вот чего я в толк не возьму. Кажется, я все делаю, чтобы не отстать от
века: крестьян устроил, ферму завел, так что даже меня
во всей губернии красным величают; читаю, учусь, вообще стараюсь стать в уровень с современными требованиями, — а они говорят, что песенка моя спета. Да что, брат, я сам начинаю думать, что она точно спета.
— В кои-то
веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный человек, ты знаешь людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
— «Человечество — многомиллионная гидра пошлости», — это Иванов-Разумник. А вот Мережковский: «Люди
во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого
века». А Шестов говорит так: «Личная трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования».
Впрочем, в встрече его с нею и в двухлетних страданиях его было много и сложного: «он не захотел фатума жизни; ему нужна была свобода, а не рабство фатума; через рабство фатума он принужден был оскорбить маму, которая просидела в Кенигсберге…» К тому же этого человека,
во всяком случае, я считал проповедником: он носил в сердце золотой
век и знал будущее об атеизме; и вот встреча с нею все надломила, все извратила!
— Вот плакала, что меня присудили, — говорила она. — Да я
век должна Бога благодарить. То узнала, чего
во всю жизнь не узнала бы.
Рост техники
во вторую половину XIX
века — одна из величайших революций в истории человечества.
Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что
во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что пройдут
века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
Пятнадцать
веков уже минуло тому, как он дал обетование прийти
во царствии своем, пятнадцать
веков, как пророк его написал: «Се гряду скоро».
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на
веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом сердце его
во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Вот в эти-то мгновения он и любил, чтобы подле, поблизости, пожалуй хоть и не в той комнате, а
во флигеле, был такой человек, преданный, твердый, совсем не такой, как он, не развратный, который хотя бы все это совершающееся беспутство и видел и знал все тайны, но все же из преданности допускал бы это все, не противился, главное — не укорял и ничем бы не грозил, ни в сем
веке, ни в будущем; а в случае нужды так бы и защитил его, — от кого?
Во-первых, нам известен только один верхний, образованный слой Европы, который накрывает собой тяжелый фундамент народной жизни, сложившийся
веками, выведенный инстинктом, по законам, мало известным в самой Европе.
В наш
век все это делается просто людьми, а не аллегориями; они собираются в светлых залах, а не
во «тьме ночной», без растрепанных фурий, а с пудреными лакеями; декорации и ужасы классических поэм и детских пантомим заменены простой мирной игрой — в крапленые карты, колдовство — обыденными коммерческими проделками, в которых честный лавочник клянется, продавая какую-то смородинную ваксу с водкой, что это «порт», и притом «олд-порт***», [старый портвейн, «Три звездочки» (англ.).] зная, что ему никто не верит, но и процесса не сделает, а если сделает, то сам же и будет в дураках.
Что такое был теоретический интерес и страсть истины и религии
во времена таких мучеников разума и науки, как Бруно, Галилей и пр., мы знаем. Знаем и то, что была Франция энциклопедистов
во второй половине XVIII
века, — а далее? а далее — sta, viator! [стой, путник! (лат.)]
Является идол масс, единственная, великая, народная личность нашего
века, выработавшаяся с 1848 года, является
во всех лучах славы.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом
во время пожара 1812, не был поправлен лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом
веке, об иных нравах.
Но насколько пленительна была Милочкина внешность, настолько же она сама была необразованна и неразвита, настолько же
во всем ее существе была разлита глубокая бессознательность. Разговора у нее не было, но она так красиво молчала, что, кажется,
век бы подле нее, тоже молча, просидел, и было бы не скучно.
— Нет, не познаю. Не
во гнев будь сказано, на
веку столько довелось наглядеться рож всяких, что черт их и припомнит всех!
Но русская литература начала XX
века при перечитывании вызывает
во мне разочарование, в ней мало вечно пребывающего, она слишком связана с временем, с годами.
В XIX
веке,
во многом ограниченном и полном иллюзий, была выношена идея человечности.
Во мне есть та взволнованность души, та проблематичность ума, те конфликты и антиномии, которые обнаружились
во вторую половину XIX
века и в начале XX.
В середине прошлого
века поселилась
во дворце Белосельских-Белозерских старая княгиня, родственница владельца, и заняла со своими многочисленными слугами и приживалками половину здания, заперев парадные покои.
На углу Остоженки и 1-го Зачатьевского переулка в первой половине прошлого
века был большой одноэтажный дом, занятый весь трактиром Шустрова, который сам с семьей жил в мезонине, а огромный чердак да еще пристройки на крыше были заняты голубятней, самой большой
во всей Москве.
Дом был выстроен
во второй половине XVIII
века поэтом совместно с братом генерал-поручиком А. М. Херасковым. Поэт Херасков жил здесь с семьей до самой своей смерти.
Дворец этот был выстроен
во второй половине восемнадцатого
века поэтом М. М. Херасковым, и в екатерининские времена здесь происходили тайные заседания первого московского кружка масонов: Херасков, Черкасский, Тургенев, Н. В. Карамзин, Енгалычев, Кутузов и «брат Киновион» — розенкрейцеровское имя Н. И. Новикова.
— Здравствуй, мир честно́й,
во́
веки веков! Ну, вот, Олеша, голуба́ душа, и зажили мы тихо-о! Слава те, царица небесная, уж так-то ли хорошо стало всё!
Во вторую половину
века интеллигенции, настроенной революционно, пришлось вести почти героическое существование, и это страшно спутало ее сознание, отвернуло ее сознание от многих сторон творческой жизни человека, сделало ее более бедной.
В начале
века велась трудная, часто мучительная, борьба людей ренессанса против суженности сознания традиционной интеллигенции, — борьба
во имя свободы творчества и
во имя духа.
Смысл мировой истории не в благополучном устроении, не в укреплении этого мира на
веки веков, не в достижении того совершенства, которое сделало бы этот мир не имеющим конца
во времени, а в приведении этого мира к концу, в обострении мировой трагедии, в освобождении тех человеческих сил, которые призваны совершить окончательный выбор между двумя царствами, между добром и злом (в религиозном смысле слова).
Средние
века, которые будут для нас вечным поучением и ко многим сторонам которых мы неустанно должны возвращаться, особенно поучительны сочетанием небесной мечты с земной силой этого мира, лежавшего еще
во зле.
Большой лес всегда состоит из дерев разных возрастов: отживающие свой
век и совершенно сухие
во множестве других, зеленых и цветущих, незаметны.
И тут положены рядом певец и рыцарь, коим по честным конце незаводная и вечная слава
во веки аминь…»
Недостаток оригинальности и везде,
во всем мире, спокон
веку считался всегда первым качеством и лучшею рекомендацией человека дельного, делового и практического, и по крайней мере девяносто девять сотых людей (это-то уж по крайней мере) всегда состояли в этих мыслях, и только разве одна сотая людей постоянно смотрела и смотрит иначе.
Во главе фамилии Чебаковых стояли меднорудянский надзиратель старичок Ефим Андреич и Палач, а
во главе Подседельниковых — заводский надзиратель Ястребок; первые с испокон
веку обращались, главным образом, около медного рудника Крутяша, а вторые на фабрике и в заводской конторе, хотя и встречались перебежчики.
Уездное общество ей было положительно гадко, и она весьма тщательно старалась избегать всякого с ним сближения, но делала это чрезвычайно осторожно, во-первых, чтобы не огорчить отца, прожившего в этом обществе свой
век, а во-вторых, и потому, что терпимость и мягкость были преобладающими чертами ее доброго нрава.
«Пусть-де меня растерзают звери лютые, чем попасться мне в руки разбойничьи, поганые и доживать свой
век в плену,
во неволе».
Без образования, без просвещения, она не могла быть
во всем выше своего
века и не сознавала своих обязанностей и отношений к 1200 душ подвластных ей людей.
Очутилась она
во дворце зверя лесного, чуда морского,
во палатах высокиих, каменных, на кровати из резного золота, со ножками хрустальными, на пуховике пуха лебяжьего, покрытом золотой камкой; ровно она и с места не сходила, ровно она целый
век тут жила, ровно легла почивать, да проснулася.
Когда Любочка сердилась и говорила: «целый
век не пускают», это слово целый
век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый
век; но необыкновеннее всего было это сходство в игре ее на фортепьяно и
во всех приемах при этом: она так же оправляла платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так же с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, бог мой!», и та же неуловимая нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры, так хорошо названной jeu perlé, [блистательной игрой (фр.).] прелести которой не могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.
Чиновником я не родился, ученым не успел сделаться, и, прежде, когда я не знал еще, что у меня есть дарование — ну и черт со мной! — прожил бы как-нибудь
век; но теперь я знаю, что я хранитель и носитель этого священного огня, — и этого сознания никто и ничто, сам бог даже
во мне не уничтожит.
Во всем этом разговоре Плавин казался Вихрову противен и омерзителен. «Только в
век самых извращенных понятий, — думал почти с бешенством герой мой, — этот министерский выводок, этот фигляр новых идей смеет и может насмехаться над человеком, действительно послужившим своему отечеству». Когда Эйсмонд кончил говорить, он не вытерпел и произнес на весь стол громким голосом...
Как! когда заводы на Урале в течение двух
веков пользовались неизменным покровительством государства, которое поддерживало их постоянными субсидиями, гарантиями и высокими тарифами; когда заводчикам задаром были отданы миллионы десятин на Урале с лесами, водами и всякими минеральными сокровищами, только насаждай отечественную горную промышленность; когда на Урале
во имя тех же интересов горных заводов не могли существовать никакие огнедействующие заведения, и уральское железо должно совершать прогулку
во внутреннюю Россию, чтобы оттуда вернуться опять на Урал в виде павловских железных и стальных изделий, и хромистый железняк, чтобы превратиться в краску, отправлялся в Англию, — когда все это творилось, конечно, притязания какого-то паршивого земства, которое ни с того ни с сего принялось обкладывать заводы налогами, эти притязания просто были смешны.
Его начало тошнить. После бурного припадка рвоты мать уложила его в постель, накрыв бледный лоб мокрым полотенцем. Он немного отрезвел, но все под ним и вокруг него волнообразно качалось, у него отяжелели
веки и, ощущая
во рту скверный, горький вкус, он смотрел сквозь ресницы на большое лицо матери и бессвязно думал...
Последние искры безумия угасли в глазах Бек-Агамалова. Ромашов быстро замигал
веками и глубоко вздохнул, точно после обморока. Сердце его забилось быстро и беспорядочно, как
во время испуга, а голова опять сделалась тяжелой и теплой.
Веки ее прекрасных глаз полузакрылись, а
во всем лице было что-то манящее и обещающее и мучительно-нетерпеливое. Оно стало бесстыдно-прекрасным, и Ромашов, еще не понимая, тайным инстинктом чувствовал на себе страстное волнение, овладевшее Шурочкой, чувствовал по той сладостной дрожи, которая пробегала по его рукам и ногам и по его груди.