Неточные совпадения
Вот раз и говорю:
«За что
тебя, Савельюшка,
Зовут клейменым, каторжным...
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно.
Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он
раз, а швейцар наш…
ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой.
Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы
вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с тех пор не были в Москве. — Ну, Таня,
вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, — на все стороны говорил он. — Как
ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще
раз целуя ее руку, удерживая ее в своей и по трепливая сверху другою.
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал я, взяв его за ухо, — говори, куда
ты ночью таскался, с узлом, а?» Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды я ходив?.. никуды не ходив… с узлом? яким узлом?» Старуха на этот
раз услышала и стала ворчать: «
Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?» Мне это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
— Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый
раз, как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром… Впрочем, напрасно
ты сделал такой выбор, я ничего в ней не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так
вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!
— Да ведь
ты и тогда говорил: в последний
раз, а ведь
вот опять привез.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним;
ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди
ты сам:
Два
раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да
вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван...
— Молчи ж! — прикрикнул сурово на него товарищ. — Чего
тебе еще хочется знать? Разве
ты не видишь, что весь изрублен? Уж две недели как мы с
тобою скачем не переводя духу и как
ты в горячке и жару несешь и городишь чепуху.
Вот в первый
раз заснул покойно. Молчи ж, если не хочешь нанести сам себе беду.
— Как не можно? Как же
ты говоришь: не имеем права?
Вот у меня два сына, оба молодые люди. Еще ни
разу ни тот, ни другой не был на войне, а
ты говоришь — не имеем права; а
ты говоришь — не нужно идти запорожцам.
— Будем ценить-с. Ну так
вот, брат, чтобы лишнего не говорить, я хотел сначала здесь электрическую струю повсеместно пустить, так чтобы все предрассудки в здешней местности
разом искоренить; но Пашенька победила. Я, брат, никак и не ожидал, чтоб она была такая… авенантненькая [Авенантненькая — приятная, привлекательная (от фр. avenant).]… а? Как
ты думаешь?
— Родя, милый мой, первенец
ты мой, — говорила она, рыдая, —
вот ты теперь такой же, как был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с отцом жили и бедовали,
ты утешал нас одним уже тем, что был с нами, а как я похоронила отца, — то сколько
раз мы, обнявшись с
тобой вот так, как теперь, на могилке его плакали.
Тут втягивает; тут конец свету, якорь, тихое пристанище, пуп земли, трехрыбное основание мира, эссенция блинов, жирных кулебяк, вечернего самовара, тихих воздыханий и теплых кацавеек, натопленных лежанок, — ну,
вот точно
ты умер, а в то же время и жив, обе выгоды
разом!
–…Так
вот же
тебе, почтеннейшая Лавиза Ивановна, мой последний сказ, и уж это в последний
раз, — продолжал поручик.
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три
тебя жду;
раза два заходил,
ты спал. К Зосимову два
раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька.
Вот мы сейчас… А как, брат, себя чувствуешь?
— Так
вот ты как живешь, Соня! Ни разу-то я у
тебя не была… привелось…
— Эх, досада, сегодня я как
раз новоселье справляю, два шага;
вот бы и он. Хоть бы на диване полежал между нами! Ты-то будешь? — обратился вдруг Разумихин к Зосимову, — не забудь смотри, обещал.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки.
Вот на первый
раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж
ты, Родя?
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем свет стоит. «
Ты, говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто
ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что
тебе пять тысяч дам».
Вот ты и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни
разу в такое-то расположение не приходил.
—
Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо
ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что он не
раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение,
ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
В день смерти он — единственный
раз! — пытался сказать мне что-то, но сказал только: «
Вот, Фима,
ты сама и…» Договорить — не мог, но я, конечно, поняла, что он хотел сказать.
— Хочу, чтоб
ты меня устроил в Москве. Я
тебе писал об этом не
раз,
ты — не ответил. Почему? Ну — ладно!
Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
Красавина. А
вот какой: заведи
тебя в середку, да оставь одну, так
ты и заблудишься, все равно что в лесу, и выходу не найдешь, хоть караул кричи. Я один
раз кричала. Мало
тебе этого, так у нас еще лавки есть.
Бальзаминов. Меня
раза три травили. Во-первых, перепугают до смерти, да еще бежишь с версту, духу потом не переведешь. Да и страм! какой страм-то, маменька!
Ты тут ухаживаешь, стараешься понравиться — и вдруг видят
тебя из окна, что
ты летишь во все лопатки. Что за вид, со стороны-то посмотреть! Невежество в высшей степени… что уж тут! А
вот теперь, как мы с Лукьян Лукьянычем вместе ходим, так меня никто не смеет тронуть. А знаете, маменька, что я задумал?
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон
ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять
тебя, может быть, в последний
раз. Если
ты и после этого будешь сидеть
вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да смотри, не пролей молоко-то. — А
ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. —
Вот я
тебе дам бегать! Уж я вижу, что
ты это в третий
раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три
раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения —
вот и все. Да что толковать с
тобой!
«
Ты не пощадил ее „честно“, когда она падала в бессилии, не сладил потом „логично“ с страстью, а пошел искать удовлетворения ей, поддаваясь „нечестно“ отвергаемому твоим „разумом“ обряду, и впереди заботливо сулил — одну разлуку! Манил за собой и… договаривался!
Вот что
ты сделал!» — стукнул молот ему в голову еще
раз.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей —
вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь
ты получал деньги? Последний
раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями:
ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у
тебя…
Ты, очевидно, раскаялся, а так как раскаяться значит у нас немедленно на кого-нибудь опять накинуться, то
вот ты и не хочешь в другой
раз на мне промахнуться.
Говорю это я ему
раз: «Как это вы, сударь, да при таком великом вашем уме и проживая
вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли своей, — как это вы честного пострижения не примете, чтоб уж быть еще совершеннее?» А он мне на то: «Что
ты, старик, об уме моем говоришь; а может, ум мой меня же заполонил, а не я его остепенил.
— Никто ничего не знает, никому из знакомых он не говорил и не мог сказать, — прервала меня Лиза, — а про Стебелькова этого я знаю только, что Стебельков его мучит и что Стебельков этот мог разве лишь догадаться… А о
тебе я ему несколько
раз говорила, и он вполне мне верил, что
тебе ничего не известно, и
вот только не знаю, почему и как это у вас вчера вышло.
«Достал, — говорил он радостно каждый
раз, вбегая с кувшином в каюту, — на
вот, ваше высокоблагородие, мойся скорее, чтоб не застали да не спросили, где взял, а я пока достану
тебе полотенце рожу вытереть!» (ей-богу, не лгу!).
— Как
раз от Aline.
Вот ты и Кизеветера услышишь.
— Ах, боже мой! Как
ты не можешь понять такой простой вещи! Александр Павлыч такой забавный, а я люблю все смешное, — беззаботно отвечала Зося. —
Вот и Хину люблю тоже за это… Ну, что может быть забавнее, когда их сведешь вместе?.. Впрочем, если
ты ревнуешь меня к Половодову, то я
тебе сказала
раз и навсегда…
— К
тебе бежал,
вот его, Андрея, встретил и велел ему прямо сюда к лавке и подъезжать. Времени терять нечего! В прошлый
раз с Тимофеем ездил, да Тимофей теперь тю-тю-тю, вперед меня с волшебницей одной укатил. Андрей, опоздаем очень?
И
вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой
раз навсегда —
ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, — и это кто же: тот, который пришел отдать за них жизнь свою!
— Слушай, брат,
раз навсегда, — сказал он, —
вот тебе мои мысли на этот счет.
— Ну… ну,
вот я какая! Проболталась! — воскликнула Грушенька в смущении, вся вдруг зарумянившись. — Стой, Алеша, молчи, так и быть, коль уж проболталась, всю правду скажу: он у него два
раза был, первый
раз только что он тогда приехал — тогда же ведь он сейчас из Москвы и прискакал, я еще и слечь не успела, а другой
раз приходил неделю назад. Мите-то он не велел об том
тебе сказывать, отнюдь не велел, да и никому не велел сказывать, потаенно приходил.
И
вот надо ж так, что в ту ж секунду все мужики увидали нас, ну и загалдели
разом: «Это
ты нарочно!» — «Нет, не нарочно».
Так
вот нет же, никто того не видит и не знает во всей вселенной, а как сойдет мрак ночной, все так же, как и девчонкой, пять лет тому, лежу иной
раз, скрежещу зубами и всю ночь плачу: «Уж я ж ему, да уж я ж ему, думаю!» Слышал
ты это все?
—
Вот ты говоришь это, — вдруг заметил старик, точно это ему в первый
раз только в голову вошло, — говоришь, а я на
тебя не сержусь, а на Ивана, если б он мне это самое сказал, я бы рассердился. С
тобой только одним бывали у меня добренькие минутки, а то я ведь злой человек.
— Ну
вот, ну
вот, экой
ты! — укоризненно воскликнула Грушенька. —
Вот он такой точно ходил ко мне, — вдруг заговорит, а я ничего не понимаю. А один
раз так же заплакал, а теперь
вот в другой — экой стыд! С чего
ты плачешь-то? Было бы еще с чего? — прибавила она вдруг загадочно и с каким-то раздражением напирая на свое словечко.
— Любит он
тебя,
вот что, очень любит. А теперь как
раз и раздражен.
— А
вот, чтобы не забыть, к
тебе письмо, — робко проговорил Алеша и, вынув из кармана, протянул к нему письмо Лизы. Они как
раз подошли к фонарю. Иван тотчас же узнал руку.
Ты мне
вот что скажи, ослица: пусть
ты пред мучителями прав, но ведь
ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли
раз уж анафема, так
тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
Знаешь, когда я
тебя полюбила, когда мы в первый
раз разговаривали на мое рожденье? как
ты стал говорить, что женщины бедные, что их жалко:
вот я
тебя и полюбила.
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж ни тревоги, ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так
вот то же самое, только в тысячу
раз сильнее, когда этот любимый человек на
тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а не то, что сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче,
вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Наши люди рассказывали, что
раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему сказал: «Ну
вот, мол,
ты азарник какой, довел дело до высокопреосвященнейшего! Честью не хотел, так
вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп отвечал будто бы на это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню; что ни есть самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с
тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни
разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «
Вот и все!»
—
Вот пес! — хвалился Федос, — необразованный был, даже лаять путем не умел, а я его грамоте выучил. На охоту со мной уже два
раза ходил. Видел
ты, сколько я глухарей твоей мамаше перетаскал?