Неточные совпадения
Вдруг, где-то в отдалении, раздался протяжный, звенящий, почти стенящий звук, один из тех непонятных ночных звуков, которые возникают иногда среди глубокой тишины, поднимаются, стоят в
воздухе и медленно разносятся, наконец, как бы
замирая.
Но он не отбежал еще пятидесяти шагов, как вдруг остановился, словно вкопанный. Знакомый, слишком знакомый голос долетел до него. Маша пела. «Век юный, прелестный», — пела она; каждый звук так и расстилался в вечернем
воздухе — жалобно и знойно. Чертопханов приник ухом. Голос уходил да уходил; то
замирал, то опять набегал чуть слышной, но все еще жгучей струйкой…
Тяжелый, знойный
воздух словно
замер; горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было.
День выпал томительный, жаркий. Истома чувствовалась во всем. Ни малейшего дуновения ветра. Знойный
воздух словно окаменел. Все живое
замерло и притаилось. В стороне от дороги сидела какая-то хищная птица, раскрыв рот. Видимо, и ей было жарко.
Ночь была такая тихая, что даже осины
замерли и не трепетали листьями. В сонном
воздухе слышались какие-то неясные звуки, точно кто-то вздыхал, шептался, где-то капала вода, чуть слышно трещали кузнечики. По темному небу, усеянному тысячами звезд, вспыхивали едва уловимые зарницы. Красные блики от костра неровно ложились по земле, и за границей их ночная тьма казалась еще чернее.
Это — «Два помещика» из «Записок охотника». Рассказчик — еще молодой человек, тронутый «новыми взглядами», гостит у Мардария Аполлоновича. Они пообедали и пьют на балконе чай. Вечерний
воздух затих. «Лишь изредка ветер набегал струями и в последний раз,
замирая около дома, донес до слуха звук мерных и частых ударов, раздававшихся в направлении конюшни». Мардарий Аполлонович, только что поднесший ко рту блюдечко с чаем, останавливается, кивает головой и с доброй улыбкой начинает вторить ударам...
Да припомнит это мистер Домби в грядущие годы. Крик его дочери исчез и
замер в
воздухе, но не исчезнет и не
замрет в тайниках его души. Да припомнит это мистер Домби в грядущие годы!..»
Каждому тону он давал достаточно времени, и они, один за другим, колыхаясь, дрожали и
замирали в
воздухе.
И тихого ангела бог ниспослал
В подземные копи, — в мгновенье
И говор, и грохот работ замолчал,
И
замерло словно движенье,
Чужие, свои — со слезами в глазах,
Взволнованны, бледны, суровы,
Стояли кругом. На недвижных ногах
Не издали звука оковы,
И в
воздухе поднятый молот застыл…
Всё тихо — ни песни, ни речи…
Казалось, что каждый здесь с нами делил
И горечь, и счастие встречи!
Святая, святая была тишина!
Какой-то высокой печали,
Какой-то торжественной думы полна.
Все там было свое как-то: нажгут дома, на происшествие поедешь, лошадки фыркают, обдавая тонким облаком взметенного снега, ночь в избе, на соломе, спор с исправником, курьезные извороты прикосновенных к делу крестьян, или езда теплою вешнею ночью, проталины, жаворонки так и
замирают, рея в
воздухе, или, наконец, еще позже, едешь и думаешь… тарантасик подкидывает, а поле как посеребренное, и по нем ходят то тяжелые драхвы, то стальнокрылые стрепеты…
Протяжно и уныло звучит из-за горки караульный колокол ближайшей церкви, и еще протяжнее, еще унылее
замирает в
воздухе песня, весь смысл которой меньше заключается в словах, чем в надрывающих душу аханьях и оханьях, которыми эти слова пересыпаны.
Зябко; в
воздухе плавала белесоватая, насквозь пронизывающая мгла; лошади, как угорелые, мчались по укатанной деревенской улице и
замерли перед крыльцом небольшого барского флигеля.
Воздух заструился на мгновение; по небу сверкнула огненная полоска: звезда покатилась. «Зинаида?» — хотел спросить я, но звук
замер у меня на губах. И вдруг все стало глубоко безмолвно кругом, как это часто бывает в средине ночи… Даже кузнечики перестали трещать в деревьях — только окошко где-то звякнуло. Я постоял, постоял и вернулся в свою комнату, к своей простывшей постели. Я чувствовал странное волнение: точно я ходил на свидание — и остался одиноким и прошел мимо чужого счастия.
Букин угрюмо опустился на скамью. Было огромное, важное в его темных словах, было что-то грустно укоряющее и наивное. Это почувствовалось всеми, и даже судьи прислушивались, как будто ожидая, не раздастся ли эхо, более ясное, чем эти слова. И на скамьях для публики все
замерло, только тихий плач колебался в
воздухе. Потом прокурор, пожав плечами, усмехнулся, предводитель дворянства гулко кашлянул, и снова постепенно родились шепоты, возбужденно извиваясь по залу.
Дальше — так: едва я успел взять кубик на вилку, как тотчас же вилка вздрогнула у меня в руке и звякнула о тарелку — и вздрогнули, зазвенели столы, стены, посуда,
воздух, и снаружи — какой-то огромный, до неба, железный круглый гул — через головы, через дома — и далеко
замер чуть заметными, мелкими, как на воде, кругами.
Каждое слово, каждый лесной шорох как-то чутко отдаются в
воздухе и долго еще слышатся потом, повторяемые лесным эхом, покуда не
замрут наконец бог весть в какой дали.
Сердце его разрывалось от этого звона, но он стал прислушиваться к нему с любовью, как будто в нем звучало последнее прощание Елены, и когда мерные удары, сливаясь в дальний гул,
замерли наконец в вечернем
воздухе, ему показалось, что все родное оторвалось от его жизни и со всех сторон охватило его холодное, безнадежное одиночество…
Часа два он мне рассказывал о еретиках, и так хорошо, с таким жаром, — просто
замер я, только гляжу на него в полном удивлении. Ряску сбросил, остался в стареньком подряснике, прыгает по горнице, как дрозд по клетке, и, расписывая узоры в
воздухе правою рукой, словно сражается, шпагой размахивая.
Но татарин, не отвечая, растаял в узкой щели дорожки среди чёрных ветвей, и это было жутко. Кожемякин встал, оглянулся и быстро ушёл из сада, протянув руки вперёд, щупая
воздух, и каждый раз, когда руки касались ветвей, сердце пугливо
замирало.
Не гребите, вы!» Мокрые весла поднялись на
воздух, как крылья, и так и
замерли, звонко роняя капли; лодка проплыла еще немного и остановилась, чуть-чуть закружившись на воде, как лебедь.
Воздух не шелохнулся; только и слышно было, как ступали лошади и пофыркивали: да и этот звук раздавался слабо и тотчас же
замирал.
Покрасневший, с вытянутой шеей, от чего голова стала еще более похожа на лошадиную, загремел огромный майор на Шептуна. Все
замерло. Даже поднятые розги на момент остановились в
воздухе и тихо опустились на тело.
Проводив его глазами, Егорушка обнял колени руками и склонил голову… Горячие лучи жгли ему затылок, шею и спину. Заунывная песня то
замирала, то опять проносилась в стоячем, душном
воздухе, ручей монотонно журчал, лошади жевали, а время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось. Казалось, что с утра прошло уже сто лет… Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади
замерли в этом
воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?
Но прошло немного времени, роса испарилась,
воздух застыл, и обманутая степь приняла свой унылый июльский вид. Трава поникла, жизнь
замерла. Загорелые холмы, буро-зеленые, вдали лиловые, со своими покойными, как тень, тонами, равнина с туманной далью и опрокинутое над ними небо, которое в степи, где нет лесов и высоких гор, кажется страшно глубоким и прозрачным, представлялись теперь бесконечными, оцепеневшими от тоски…
Долинский задыхался, а светляки перед ним все мелькали, и зеленые майки качались на гнутких стеблях травы и наполняли своим удушливым запахом неподвижный
воздух, а трава все растет, растет, и уж Долинскому и нечем дышать, и негде повернуться. От страшной, жгучей боли в груди он болезненно вскрикнул, но голос его беззвучно
замер в сонном
воздухе пустыни, и только переросшая траву задумчивая пальма тихо покачала ему своей печальной головкой.
С сими словами, вынув шпагу, он на коленах вполз в одно из отверстий, держа перед собою смертоносное оружие, и, ощупью подвигаясь вперед, дошел до того места, где можно было идти прямо; сырой
воздух могилы проник в его члены, отдаленный ропот начал поражать его слух, постепенно увеличиваясь; порою дым валил ему навстречу, и вскоре перед собою, хотя в отдалении, он различил слабый свет огня, который то вспыхивал, то
замирал.
Челкаш крякнул, схватился руками за голову, качнулся вперед, повернулся к Гавриле и упал лицом в песок. Гаврила
замер, глядя на него. Вот он шевельнул ногой, попробовал поднять голову и вытянулся, вздрогнув, как струна. Тогда Гаврила бросился бежать вдаль, где над туманной степью висела мохнатая черная туча и было темно. Волны шуршали, взбегая на песок, сливаясь с него и снова взбегая. Пена шипела, и брызги воды летали по
воздуху.
Ветер
замер, ни один лист, ни одна травка не шевелилась, запах сирени и черемухи так сильно, как будто весь
воздух цвел, стоял в саду и на террасе и наплывами то вдруг ослабевал, то усиливался, так что хотелось закрыть глаза и ничего не видеть, не слышать, кроме этого сладкого запаха.
Улица становилась тесней,
воздух — еще более сырым, муэдзин кончил петь,
замерло вдали цоканье подков о камни, — стало ожидающе тихо.
Они спорили и шли вперёд, а встречу им по небу быстро ползла тёмная туча, и уже где-то далеко глухо ворчал гром. Тяжёлая духота разливалась в
воздухе, точно надвигавшаяся туча, сгущая зной дня, гнала его пред собой. В жадном ожидании освежающей влаги листья на деревьях
замерли.
Батальоны брякнули ружьями и
замерли. Прозрачно и резко разносясь в
воздухе, раздались звуки встречного марша. Знамя, обернутое сверху кожаным футляром, показалось над рядами, мерно колыхаясь под звуки музыки. Того, кто его нес, не было видно. Потом оно остановилось, и музыка замолкла.
Цирельман поднял кверху руки, отчего рукава лапсердака сползли вниз и обнажили худые, костлявые, красные кисти, закинул назад голову и возвел глаза к закопченному потолку. Из груди его вылетел сиплый, но высокий и дрожащий звук, который долго и жалобно вибрировал под низкими сводами, и когда он, постепенно слабея,
замер, то слышно было, как в погребе быстро затихали, подобно убегающей волне, последние разговоры. И тотчас же в сыром, тяжелом
воздухе наступила чуткая тишина.
Оба тетерева, насторожившись,
замерли на несколько секунд, но потом, закричав с новым ожесточением, разом подпрыгнули вверх и с такой силой ударились в
воздухе грудь об грудь, что несколько маленьких перышек полетело от них в разные стороны.
Проснулся он, разбуженный странными звуками, колебавшимися в
воздухе, уже посвежевшем от близости вечера. Кто-то плакал неподалёку от него. Плакали по-детски — задорно и неугомонно. Звуки рыданий
замирали в тонкой минорной ноте и вдруг снова и с новой силой вспыхивали и лились, всё приближаясь к нему. Он поднял голову и через бурьян поглядел на дорогу.
Одеяла, тряпки, тазы, лужи на полу, разбросанные повсюду кисточки и ложки, белая бутыль с известковой водой, самый
воздух, удушливый и тяжелый, — всё
замерло и казалось погруженным в покой.
Мелитон плелся к реке и слушал, как позади него мало-помалу
замирали звуки свирели. Ему всё еще хотелось жаловаться. Печально поглядывал он по сторонам, и ему становилось невыносимо жаль и небо, и землю, и солнце, и лес, и свою Дамку, а когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в
воздухе и задрожала, как голос плачущего человека, ему стало чрезвычайно горько и обидно на непорядок, который замечался в природе.
Один остался в светелке Петр Степаныч. Прилег на кровать, но, как и прошлую ночь, сон не берет его… Разгорелась голова, руки-ноги дрожат, в ушах трезвон, в глазах появились красные круги и зеленые… Душно… Распахнул он миткалевые занавески, оконце открыл. Потянул в светлицу ночной холодный
воздух, но не освежил Самоквасова. Сел у окна Петр Степаныч и, глаз не спуская, стал глядеть в непроглядную темь.
Замирает, занывает, ровно пойманный голубь трепещет его сердце. «Не добро вещует», — подумал Петр Степаныч.
Вышел Самоквасов на улицу. День ясный. Яркими, но не знойными лучами обливало землю осеннее солнце, в небе ни облачка, в
воздухе тишь…
Замер городок по-будничному — пусто, беззвучно… В поле пошел Петр Степаныч.
Колокольчик стал
замирать, струйка холодного
воздуха пробежала через какое-то отверстие в рукаве за спину, и мне пришел в голову совет смотрителя не ездить лучше, чтоб не проплутать всю ночь и не замерзнуть дорогой.
Стон подержался в
воздухе и
замер.
Было уже поздно. На небе взошла луна и бледным сиянием своим осветила безбрежное море. Кругом царила абсолютная тишина. Ни малейшего движения в
воздухе, ни единого облачка на небе. Все в природе
замерло и погрузилось в дремотное состояние. Листва на деревьях, мох на ветвях старых елей, сухая трава и паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы, — все было так неподвижно, как в сказке о спящей царевне и семи богатырях.
Палочка
замерла в одном положении, и когда он, желая поправить дело, махнул ею, она выпала из его рук и застучала по полу…Первая скрипка с удивлением поглядела на него и нагнулась за палочкой. Виолончель подумала, что с дирижером дурно, замолкла и опять начала, но невпопад…Звуки завертелись, закружились в
воздухе и, ища выхода из беспорядка, затянули возмутительную резь…
Безветренный, неподвижный
воздух как будто
замер в могильной тишине.
Возглас ее
замер в прозрачной тишине засвежевшего
воздуха.
Вдруг Григорий вышиб кулаком оконце, закрыл глаза ладонью и, головой вперед, бросился через окно в комнату. Все
замерли. В дыму ничего не было видно, только шипело и трещало пламя. Из дыма вылетел наружу оранжевый сундучок, обитый жестью, а вслед за ним показалась задыхающаяся голова Григория с выпученными глазами; он высунулся из окна и кулем вывалился наружу. Сейчас же вскочил, отбежал и жадно стал дышать чистым
воздухом.
В тихом
воздухе, рассыпаясь по степи, пронесся звук. Что-то вдали грозно ахнуло, ударилось о камень и побежало по степи, издавая: «тах! тах! тах! тах!». Когда звук
замер, старик вопросительно поглядел на равнодушного, неподвижно стоявшего Пантелея.
И он уже выкрикнул первый слог этого слова, но вдруг весь этот высокий, красивый коридор с полом, устланным прекрасным ковром, со спускавшимися с потолка изящными газовыми лампами и, наконец, появившиеся на его повороте двое изящных молодых людей — это были гости Николая Герасимовича — сомкнули уста Мардарьева и выкрикнутое лишь «кар»
замерло в
воздухе, как зловещее карканье ворона около помещения, занимаемого Николаем Герасимовичем.
Как будто из-за горизонта тихо вынеслись огромные фонтаны, и
замерли в
воздухе, и царили над всею землею.
Вправо раздался густой одинокий пушечный выстрел, пронесся и
замер среди общей тишины. Прошло несколько минут. Раздался второй, третий выстрел, заколебался
воздух; четвертый, пятый раздались близко и торжественно где-то справа.
Женщина, увязанная платком так, что почти но видно было ее лица, стояла у стены, неподвижно смотрела на горбатый нос, на торчащие ступни и выпуклые яблоки глаз и разномерно после довольно долгих промежутков втягивала в себя
воздух, сопли и слезы и опять
замирала.