Неточные совпадения
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей для
сына, которую она
взяла на
себя в последние годы, и
с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому.
Гувернантка, поздоровавшись, длинно и определительно стала рассказывать проступок, сделанный Сережей, но Анна не слушала ее; она думала о том,
возьмет ли она ее
с собою. «Нет, не
возьму, — решила она. — Я уеду одна,
с сыном».
Когда он подрос, отец сажал его
с собой на рессорную тележку, давал вожжи и велел везти на фабрику, потом в поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом посмотреть какую-нибудь глину, которую
возьмет на палец, понюхает, иногда лизнет, и
сыну даст понюхать, и объяснит, какая она, на что годится. Не то так отправятся посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
— А где немцы сору
возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук
с плеч отца переходит на
сына, а
с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под
себя ноги, как гусыни… Где им сору
взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да
с пивом и выпьют!
— Зачем я к нему пойду?.. За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед смертию
с год хворал, так и за
себя оброку не взнес… Да мне
с полугоря: взять-то
с меня нечего… Уж, брат, как ты там ни хитри, — шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…
Внутренний мир ее разрушен, ее уверили, что ее
сын —
сын божий, что она — богородица; она смотрит
с какой-то нервной восторженностью,
с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «
Возьмите его, он не мой». Но в то же время прижимает его к
себе так, что если б можно, она убежала бы
с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя мира, а своего
сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Это «житие» не оканчивается
с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки
сына, передал свое именье незаконному
сыну, прося его не забывать бедного брата и помогать ему. У Ивашевых осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири — без помощи, без прав, без отца и матери. Брат Ивашева испросил у Николая позволения
взять детей к
себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.
Барин ее Мусин-Пушкин ссылал ее
с мужем на поселение, их
сын лет десяти оставался, она умоляла дозволить ей
взять с собой дитя.
В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать — битого бить, Галактиона — дочери досадить, Харитину —
с непокрытой головы волосы драть,
сына Лиодора —
себя изводить. Болело материнское сердце день и ночь, а
взять не
с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и сидит, как зачумленная. Только и радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
После святок мать отвела меня и Сашу,
сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха
с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед
взял Сашу к
себе. В школу мы ходили
с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Она мечтает о семейном счастии
с любимым человеком, заботится о том, чтоб
себя «облагородить», так, чтобы никому не стыдно было
взять ее замуж; думает о том, какой она хороший порядок будет вести в доме, вышедши замуж; старается вести
себя скромно, удаляется от молодого барина,
сына Уланбековой, и даже удивляется на московских барышень, что они очень бойки в своих разговорах про кавалеров да про гвардейцев.
— Стыд-то где у Самойла Евтихыча? — возмущалась Парасковья Ивановна. — Сказывают, куды сам поедет, и Наташку
с собой в повозку… В Мурмосе у него она в дому и живет. Анфиса Егоровна устраивала дом, а теперь там Наташка расширилась. Хоть бы сына-то Васи постыдился… Ох, и говорить-то, так один срам!.. Да и другие хороши, ежели разобрать:
взять этого же Петра Елисеича или Палача… Свое-то лакомство, видно, дороже всего.
— Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы
возьмите этого молодого человека
с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к
себе ли
возьмет вашего
сына для приготовления, велит ли отдать кому — советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!
Но,
с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила
сына прямо к нему, на его руки, не зная, захочет ли он
взять на
себя эту обузу, даже не зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника.
Когда я вошел на галерею, она
взяла мою руку, притянула меня к
себе, как будто
с желанием рассмотреть меня поближе, и сказала, взглянув на меня тем же несколько холодным, открытым взглядом, который был у ее
сына, что она меня давно знает по рассказам Дмитрия и что для того, чтобы ознакомиться хорошенько
с ними, она приглашает меня пробыть у них целые сутки.
— Мёдом-с, — липовый мёд, соты! — тыкая пальцем в стол, говорил Кожемякин, упорно рассматривая самовар, окутанный паром. И неожиданно для
себя предложил: — Вы бы медку-то
взяли, — для
сына?
Через неделю Платошка написал паспорт, заметил в нем, что у ней лицо обыкновенное, нос обыкновенный, рост средний, рот умеренный и что особых примет не оказалось, кроме по-французски говорит; а через месяц Софи упросила жену управляющего соседним имением, ехавшую в Петербург положить в ломбард деньги и отдать в гимназию
сына,
взять ее
с собою; кибитку нагрузили грибами, вареньем, медом, мочеными и сушеными ягодами, назначенными в подарки; жена управляющего оставила только место для
себя...
Но писать правду было очень рискованно, о
себе писать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики — «Обреченные», рассказ из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у
себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу
с наказом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский — его «блудный
сын», и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я
взял у него этот очерк и целиком напечатал его в «Русских ведомостях» в 1885 году.
— Да, убили… — сказал нехотя Дымов. — Купцы, отец
с сыном, ехали образа продавать. Остановились тут недалече в постоялом дворе, что теперь Игнат Фомин держит. Старик выпил лишнее и стал хвалиться, что у него
с собой денег много. Купцы, известно, народ хвастливый, не дай бог… Не утерпит, чтоб не показать
себя перед нашим братом в лучшем виде. А в ту пору на постоялом дворе косари ночевали. Ну, услыхали это они, как купец хвастает, и
взяли себе во внимание.
—
Взял за руку меня, привлек к
себе и говорит — святая правда, синьор! — «Знаешь, Паоло,
сын мой, я все-таки думаю, что это совершится: мы и те, что идут
с другой стороны, [Швейцарцы.] найдем друг друга в горе, мы встретимся — ты веришь в это?»
Когда кузнеца увели в острог, никто не позаботился о его
сыне, кроме сапожника. Он тотчас же
взял Пашку к
себе, Пашка сучил дратву, мёл комнату, бегал за водой и в лавочку — за хлебом, квасом, луком. Все видели сапожника пьяным в праздники, но никто не слыхал, как на другой день, трезвый, он разговаривал
с женой...
Пришла весна — и, исполняя свое обещание, Игнат
взял сына с собой на пароход, и вот пред Фомой развернулась новая жизнь.
Галчиха. Думаю, куда его деть?.. Держать у
себя — так еще будут ли платить… сумлевалась. Уж запамятовала фамилию-то… муж
с женой, только детей бог не дал. Вот сама-то и говорит: достань мне сиротку, я его вместо
сына любить буду. Я и отдала; много я
с нее денег
взяла… За воспитанье, говорю, мне за два года не плочено, так заплати! Заплатила. Потом Григорью… как его… да, вспомнила, Григорью Львовичу и сказываю: так и так, мол, отдала. И хорошо, говорит, и без хлопот. Еще мне же зелененькую пожаловал.
— Я вашей дочери колотить не стану, за это я вам ручаюсь, потому что у меня у самой есть
сын — ребенок, которого я попрошу
взять с собой.
У нас он поступил, несмотря на свой рост, в меньшой класс. Фамилия его была Воейков. Услыхав, что я русский, старик Воейков, проживший в гостинице около недели, выпросил у Крюммера позволение
взять меня вместе
с сыном своим к
себе.
Я
с удовольствием вспоминаю тогдашнее мое знакомство
с этим добрым и талантливым человеком; он как-то очень полюбил меня, и когда, уезжая из Москвы в августе, я заехал проститься, месяца два перед этим не видавшись
с ним, он очень неприятно был изумлен и очень сожалел о моем отъезде, и сказал мне: «Ну, Сергей Тимофеич, если это уже так решено, то я вам открою секрет: я готовлю московской публике сюрприз, хочу
взять себе в бенефис „Эдипа в Афинах“; сам сыграю Эдипа,
сын — Полиника, а дочь — Антигону.
Павел хотел было отказаться, но ему жаль стало сестры, и он снова сел на прежнее место. Через несколько минут в комнату вошел
с нянькой старший
сын Лизаветы Васильевны. Он, ни слова не говоря и только поглядывая искоса на незнакомое ему лицо Павла, подошел к матери и положил к ней головку на колени. Лизавета Васильевна
взяла его к
себе на руки и начала целовать. Павел любовался племянником и, кажется, забыл неприятное впечатление, произведенное на него зятем: ребенок был действительно хорош
собою.
Гоголя
с его сестрой Анютой, чтоб
взять с собой Лизу, которая целый год жила у Раевской, и чтоб проститься
с сыном, который, вероятно, уведомил ее, что уезжает надолго.
В том же году князь Яков Иванов,
сын Лобанов-Ростовский, да Иван Андреев,
сын Микулин, ездили на разбой по Троицкой дороге к красной сосне, разбивать государевых мужиков,
с их, великих государей, казною, и тех мужиков они разбили, и казну
взяли себе, и двух человек мужиков убили до смерти.
Дьяк, «отучив» Алексашку,
взял горшок каши за выучку, и
с этим вдовин
сын пошел в люди добывать
себе хлеб-соль и все определенные для него блага мира.
Между тем беспорядочное, часто изменяемое, леченье героическими средствами продолжалось; приключилась посторонняя болезнь, которая при других обстоятельствах не должна была иметь никаких печальных последствий; некогда могучий организм и пищеварительные силы ослабели, истощились, и 23 июня 1852 года, в пятом часу пополудни, после двухчасового спокойного сна,
взяв из рук меньшего
сына стакан
с водою и выпив немного, Загоскин внимательно посмотрел вокруг
себя… вдруг лицо его совершенно изменилось, покрылось бледностью и в то же время просияло какою-то веселостью.
Только и думы у Трифона, только и речей
с женой, что про большего
сына Алексеюшку. Фекле Абрамовне ину пору за обиду даже становилось, отчего не часто поминает отец про ее любимчика Саввушку, что пошел ложкарить в Хвостиково. «Чего еще взять-то
с него? —
с горьким вздохом говорит сама
с собой Фекла Абрамовна. — Паренек не совсем на возрасте, а к Святой неделе тоже десять целковых в дом принес».
Напрасно он называл
себя ее
сыном, но она не верила, и спустя несколько времени просит он: «Позволь мне, матушка,
взять сааз и идти, я слышал, здесь близко есть свадьба: сестра меня проводит; я буду петь и играть, и все, что получу, принесу сюда и разделю
с вами».
Послал барин за бедным мужиком и велел делить. Бедный мужик
взял одного гуся — дал барину
с барыней и говорит: «Вот вас трое
с гусем»; одного дал
сыновьям: «И вас, говорит, трое»; одного дал дочерям: «И вас трое»; а
себе взял двух гусей: «Вот, говорит, и нас трое
с гусями, — все поровну».
Шестнадцати лет еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку в жены
себе взять. Сунулись было свахи
с купеческими
сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ, как шест, был готов.
Сына городского головы сватали — и тому тот же ответ.
Он был мертв и каждый день
с сатанинской аккуратностью писал о жизни, и мать перестала верить в его смерть — и, когда прошел без письма один, другой и третий день и наступило бесконечное молчание смерти, она
взяла обеими руками старый большой револьвер
сына и выстрелила
себе в грудь.
За моей спиной, положив голову на мешок
с овсом, тихо похрапывал
сын садовника Пашка, мальчик лет восьми, которого я
взял с собою на случай, если бы представилась надобность присмотреть за лошадью.
Если бы князь
взял на
себя труд, то легко бы догадался о настоящей причине такого внезапного отъезда его «молодого друга», как он называл Боброва, так как был достаточно прозорлив, дальновиден и сведущ в сердечных делах, но, во-первых, после встречи
с крайне заинтересовавшей его Иреной ему было не до того, а во вторых, он не мог допустить и мысли, чтобы
сын дьячка мог полюбить кого-нибудь из рода Облонских, a особенно, чтобы какая-нибудь из Облонских могла полюбить
сына дьячка, как бы красив, умен и знаменит он ни был.
С год они из чужих краев вернулись, ну и изверг же муж у ней, у несчастной, все как есть дочиста прожил, что за ней было, а денег была уйма — триста тысяч,
сын у ней в Париже воспитывается, в чужие руки басурманам его отдал, и
с собой взять запретил, как назад в Россию они ехали.
В соседстве
с Аракчеевым жил помещик 30-ти душ, отставной прапорщик Гаврило Иванович Корсаков, к которому, около 1780 года, приехали два его
сына: Никифор и Андрей, бывшие кадетами в артиллерийском и инженерном шляхетском корпусе. Андрей Андреевич поехал к ним в гости и
взял сына с собою.
Мамаев (тихо Резинкиной). Смотри у меня, язык на привязи. (Громко.) А, красноперый уж здесь! Вон, вон; да кстати,
возьми с собой и дочь мою… Неугомонная! видно,
с нею не сладишь. Груня, поцелуйся
с ним… я тебе приказываю, поцелуй жениха своего. (Груня и Резинкин колеблются.) Ну, сватья, прикажи уж и
сыну своему… вишь, как его напугала, не смеет без твоего капитанского приказа.
Подчинив
себе всех мальчишек в деревне, я составил из них стрелецкое войско, роздал им луки и стрелы, из овина сделал дворец, вырезал и намалевал,
с помощью моего воспитателя, царицу Наталью Кирилловну
с сыном на руках и сделал их целью наших воинских подвигов. Староста разорил было все наши затеи, называя меня беззаконником, висельником: я пошел со своею ватагою на старосту,
взял его в плен и казнил его сотнею горячих ударов.
— Вас нашли
с сыном на томском тракте проезжие, вы были близки к смерти, когда вас привезли на почтовую станцию, и проезжие
взяли с собой вашего
сына…
Старик молча
взял из киота икону, которой благословлял его к венцу и, крестообразно осенив ею
сына, положил ему на голову. Благословение на братоубийство было дано. Отец и
сын разошлись спать, но едва ли сомкнули в эту ночь глаза. Наступил роковой день. Наточив топор и захватив
с собой как его, так и четверть ведра водки, Петр после полудня отправился на заимку. Приехав туда, он начал молиться и ждать.
— Боярский
сын он. Отец-то его у царя, бают, в приближении и милости… Наглядишься ты на московские порядки под очами царскими, скуку-то как рукой снимет… Может, и меня, старуху,
возьмешь с собой…
— А они говорят — Бог есть! Какой он Бог, если он позволяет это! Черт его
возьми, этого Бога! — кричала она, то рыдая, то закатываясь истерическим хохотом. — Повесят, повесят того, кто бросил все, всю карьеру, все состояние отдал другим, народу, все отдал, — говорила она, всегда прежде упрекавшая
сына за это, теперь же выставлявшая перед
собой заслугу его самоотречения. — И его, его,
с ним сделают это! А вы говорите, что есть Бог! — вскрикнула она.
— Давно, — говорит, — у него где-то
сына, что ли, в набор было
взяли, да что-то такое тонул он, да крокодил его кусал, а потом
с наемщиком у него вышло, что принять его не могли, пока киевский Филарет благословил, чтобы ему лоб забрить; ну а сынишка-то сам
собою после вскоре умер, заморили его, говорят, ставщики, и жена померла, а сам он — этот человек — подумавши был в состоянии и… «надо, говорит, мне больше не о земном думать, а о небесном, потому самое лучшее, говорит, разрешиться и со Христом быть…»