— Постой, рано. Заползи-ка вон оттоль как можно ближе к табуну; ползи, пока не сметят тебя кони; а лишь начнут ушьми трясти, ты и гикни, да пострашнее, да и гони их прямо на кибитки!
Так и пришлось Макару воротиться. Дома он заседлал лошадь и верхом уже поехал догонять ушедший вперед обоз. По дороге он нагнал ехавшего верхом старого Коваля, который гнал тоже за обозом без шапки и без седла, болтая длинными ногами.
Встает заря во мгле холодной; На нивах шум работ умолк; С своей волчихою голодной Выходит на дорогу волк; Его почуя, конь дорожный Храпит — и путник осторожный Несется в гору во весь дух; На утренней заре пастух Не гонит уж коров из хлева, И в час полуденный в кружок Их не зовет его рожок; В избушке распевая, дева Прядет, и, зимних друг ночей, Трещит лучинка перед ней.
— Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают — не знаю. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я их принял верст за сто; офицер, что сдавал, говорил: «Беда, да и только, треть осталась на дороге» (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.
Насупротив от Николая были зелени и там стоял его охотник, один в яме за выдавшимся кустом орешника. Только что завели гончих, Николай услыхал редкий гон известной ему собаки — Волторна; другие собаки присоединились к нему, то замолкая, то опять принимаясь гнать. Через минуту подали из острова голос по лисе, и вся стая, свалившись, погнала по отвершку, по направлению к зеленям, прочь от Николая.
Пастух гнал по улице стадо; бабы, растрепанные, заспанные, бежали, с прутьями в руках, за коровами, которые останавливались везде, где замечались признаки какой-нибудь растительности.
И много лет мы вместе жили, В одной ладье мы вместе плыли, Делили радость и печаль, Ты на руле сидел и правил, Ладью упорно гнали вдаль. А Гольцев смело парус ставил, Когда ж чрез борт катился вал, Я только воду отливал…
За время, которое он провел в суде, погода изменилась: с моря влетал сырой ветер, предвестник осени, гнал над крышами домов грязноватые облака, как бы стараясь затискать их в коридор Литейного проспекта, ветер толкал людей в груди, в лица, в спины, но люди, не обращая внимания на его хлопоты, быстро шли встречу друг другу, исчезали в дворах и воротах домов.
Я шел один — по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал — как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели — сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных — но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…
Эх ты, Марьюшка, кровь татарская, Ой ты, зла-беда христианская! А иди, ино, по своем пути — И стезя твоя и слеза твоя! Да не тронь хоть народа-то русского, По лесам ходи да мордву зори, По степям ходи, калмыка гони!..
— Батюшки! — причитал кучер, — как тут усмотреть! Коли б я гнал али б не кричал ему, а то ехал не поспешно, равномерно. Все видели: люди ложь, и я то ж. Пьяный свечки не поставит — известно!.. Вижу его, улицу переходит, шатается, чуть не валится, — крикнул одноважды, да в другой, да в третий, да и придержал лошадей; а он прямехонько им под ноги так и пал! Уж нарочно, что ль, он аль уж очень был нетверез… Лошади-то молодые, пужливые, — дернули, а он вскричал — они пуще… вот и беда.
На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза. И было от чего: у носа постоянно торчал обледенелый шарф: кто-то будто держал за нос ледяными клещами. Боль невыносимая! Я спешил добраться до города, боясь разнемочься, и гнал более двухсот пятидесяти верст в сутки, нигде не отдыхал, не обедал.
26 числа небо начало хмуриться. Порывистый ветер гнал тучи в густой туман. Это был плохой признак. Ночью пошел дождь с ветром, который не прекращался подряд 3 суток. 28-го числа разразилась сильная буря с проливным дождем. Вода стекала с гор стремительными потоками; реки переполнились и вышли из берегов; сообщение поста Ольги с соседними селениями прекратилось.
Межколёсица щедро оплескана помоями, усеяна сорьём, тут валяются все остатки окуровской жизни, только клочья бумаги — редки, и когда ветер гонит по улице белый измятый листок, воробьи, галки и куры пугаются, — непривычен им этот куда-то бегущий, странный предмет. Идёт унылый пёс, из подворотни вылез другой, они не торопясь обнюхиваются, и один уходит дальше, а другой сел у ворот и, вздёрнув голову к небу, тихонько завыл.
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то, что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
Красавина. Теперь «сделай милостью», а давеча так из дому гнать! Ты теперь весь в моей власти, понимаешь ты это? Что хочу, то с тобой и сделаю. Захочу — прощу, захочу — под уголовную подведу. Засудят тебя и зашлют, куда Макар телят не гонял.
Я слыхал даже, что ее хотели присудить к наказанию, но, слава богу, прошло так; зато уж дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них с своею слабою грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся.
Верхом, в глуши степей нагих, Король и гетман мчатся оба. Бегут. Судьба связала их. Опасность близкая и злоба Даруют силу королю. Он рану тяжкую свою Забыл. Поникнув головою, Он скачет, русскими гоним, И слуги верные толпою Чуть могут следовать за ним.
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной матери!» Хотела я ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал лошадей, что я всю дорогу дрожала от страху.
Сии люди были в солдаты сданы, но не хотят служить; их уже несколько раз кнутом секли и сквозь строй гнали, но они отдают себя охотно на самые жестокие мучения и на смерть, дабы не служить.
Бывало, задавал обеды, Шампанское лилось рекой, Теперь же нету корки хлеба, На шкалик нету, братец мой. Бывало, захожу в «Саратов», Швейцар бежит ко мне стрелой, Теперь же гонят все по шее, На шкалик дай мне, братец мой.
Но волнение, которое было только что пережито всеми, сказалось в общей нервной, беспорядочной взвинченности. По дороге в собрание офицеры много безобразничали. Останавливали проходящего еврея, подзывали его и, сорвав с него шапку, гнали извозчика вперед; потом бросали эту шапку куда-нибудь за забор, на дерево. Бобетинский избил извозчика. Остальные громко пели и бестолково кричали. Только Бек-Агамалов, сидевший рядом с Ромашовым, молчал всю дорогу, сердито и сдержанно посапывая.
Во время градоначальствования Фердыщенки Козырю посчастливилось еще больше благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему внучатной сестрой. В начале 1766 года он угадал голод и стал заблаговременно скупать хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у всех застав полицейских, которые останавливали возы с хлебом и гнали их прямо на двор к скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за хлеб"по такции", и ежели между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял в часть.
Лаврецкий тихо встал и тихо удалился; его никто не заметил, никто не удерживал; веселые клики сильнее прежнего раздавались в саду за зеленой сплошной стеной высоких лип. Он сел в тарантас и велел кучеру ехать домой и не гнать лошадей.
— Нет, вы только сообразите, сколько у них, у этих французов, из-за пустяков времени пропадает! — горячился Василий Иваныч, — ему надо землю пахать, а его в округу гонят:"Ступай, говорят, голоса подавать надо!"Смотришь, ан полоса-то так и осталась непаханная!
Летят… Из мерзлого окна Не видно ничего, Опасный гонит сон она, Но не прогнать его! Он волю женщины больной Мгновенно покорил И, как волшебник, в край иной Ее переселил. Тот край — он ей уже знаком, — Как прежде неги полн, И теплым солнечным лучом И сладким пеньем волн Ее приветствовал, как друг… Куда ни поглядит: «Да, это — юг! да, это юг!» — Всё взору говорит…
«веретён, веретён!» Сходство это, впрочем, совершенно произвольно, да и крик болотного кулика весьма разнообразен: он очень короток и жив, когда кулик гонит какую-нибудь хищную или недобрую птицу прочь от своего жилища, как, например, сороку или ворону, на которую он то налетает, как ястреб, в угон, то черкает сверху, как сокол; он протяжен и чист, когда болотный кулик летит спокойно и высоко, и превращается в хриплый стон, когда охотник или собака приближаются к его гнезду или детям.
— Ты меня гонишь? Ах, да, ведь не ты одна — все меня гонят… Но ты забываешь только одно, что я тебе желаю добра и даже забываю, что ты ненавидишь меня.
Играя, дети гнали Ассоль, если она приближалась к ним, швыряли грязью и дразнили тем, что будто отец ее ел человеческое мясо, а теперь делает фальшивые деньги.
Тут почувствовал он, что сердце в нем сильно забилось, когда выглянула, махая крыльями, ветряная мельница и когда, по мере того как жид гнал своих кляч на гору, показывался внизу ряд верб.
— Обворовываю талантливых авторов! Ведь на это я пошел, когда меня с квартиры гнали… А потом привык. Я из-за куска хлеба, а тот имя свое на пьесах выставляет, слава и богатство у него. Гонорары авторские лопатой гребет, на рысаках ездит… А я? Расходы все мои, получаю за пьесу двадцать рублей, из них пять рублей переписчикам… Опохмеляю их, оголтелых, чаем пою… Пока не опохмелишь, руки-то у них ходуном ходят…
Тогда близ нашего селенья, Как милый цвет уединенья, Жила Наина. Меж подруг Она гремела красотою. Однажды утренней порою Свои стада на темный луг Я гнал, волынку надувая; Передо мной шумел поток. Одна, красавица младая На берегу плела венок. Меня влекла моя судьбина… Ах, витязь, то была Наина! Я к ней — и пламень роковой За дерзкий взор мне был наградой, И я любовь узнал душой С ее небесною отрадой, С ее мучительной тоской.
Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было поневоле уходить, и он ушел, оглядываясь как собачонка, которая пошла было вслед за своим господином, но которую гонят назад.
Уже при дверях то время, когда неслыханному разрушению подвергнется и искусство. Возмездие падет и на него: за то, что оно было великим тогда, когда жизнь была мала; за то, что оно отравляло и, отравляя, отлучало от жизни; за то, что его смертельно любила маленькая кучка людей и — попеременно — ненавидела, гнала, преследовала, уважала, презирала толпа.
К несчастью, то ж бывает у людей: Как ни полезна вещь, — цены не зная ей, Невежда про нее свой толк все к худу клонит; А ежели невежда познатней, Так он ее еще и гонит.