Неточные совпадения
— Кому наука в пользу, а у кого только ум путается. Сестра — женщина непонимающая, норовит все по-благородному и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а того
не понимает, что
я и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить.
Я это к тому вам объясняю, что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому будет торговать и хлеб сеять. Все с голоду поумирают.
С самого раннего возраста бог вложил в
меня смысл и понятие, так что
я не в пример прочим, будучи еще таким, как ты, утешал родителей и наставников своим разумением.
Пятнадцати лет
мне еще
не было, а
я уж говорил и стихи сочинял по-латынски все равно как по-русски.
Видя такую мою скороспешность и ясность ответов, преосвященный благословил
меня и сказал: «Напиши отцу, что
я его
не оставлю, а тебя буду иметь в виду».
Еще у
меня усов
не было, а
я уж, брат, читал и по-латынски, и по-гречески, и по-французски, знал философию, математику, гражданскую историю и все науки.
Я и сам думал в Киев ехать, науки продолжать, да родители
не благословили.
Оно, конечно, ученый из
меня не вышел, да зато
я родителей
не ослушался, старость их успокоил, похоронил с честью.
—
Я буду спать, а ты поглядывай, чтобы у
меня из-под головы этого мешка
не вытащили.
— Ах, боже мой, боже мой! — заговорил он тонким, певучим голосом, задыхаясь, суетясь и своими телодвижениями мешая пассажирам вылезти из брички. — И такой сегодня для
меня счастливый день! Ах, да что же
я таперичка должен делать! Иван Иваныч! Отец Христофор! Какой же хорошенький паничок сидит на козлах, накажи
меня бог! Ах, боже ж мой, да что же
я стою на одном месте и
не зову гостей в горницу? Пожалуйте, пoкорнейше прошу… милости просим! Давайте
мне все ваши вещи… Ах, боже мой!
— Приятного аппетиту! Чай да сахар! — начал он занимать гостей. — Кушайте на здоровьечко. Такие редкие гости, такие редкие, а отца Христофора
я уж пять годов
не видал. И никто
не хочет
мне сказать, чей это такой паничок хороший? — спросил он, нежно поглядывая на Егорушку.
— Ну да! Дулю
мне под нос, а
не гроши. Товар-то ведь
не мой, а зятя Михайлы!
Ничего
я в этих делах
не понимаю!» То-то вот и есть.
— Да, хлопотно с детьми,
я вам скажу! — вздохнул Мойсей Мойсеич. — У
меня у самого шесть человек. Одного учи, другого лечи, третьего на руках носи, а когда вырастут, так еще больше хлопот.
Не только таперичка, даже в Священном писании так было. Когда у Иакова были маленькие дети, он плакал, а когда они выросли, еще хуже стал плакать!
Живу со своей попадьей потихоньку, кушаю, пью да сплю, на внучат радуюсь да богу молюсь, а больше
мне ничего и
не надо.
Отродясь у
меня никакого горя
не было, и теперь ежели б, скажем, царь спросил: «Что тебе надобно?
Чего хотешь?» Да ничего
мне не надобно!
— По пятьдесят… В трехрублевках по девяносто… Четвертные и сторублевые по тысячам сложены. Вы отсчитайте семь тысяч восемьсот для Варламова, а
я буду считать для Гусевича. Да глядите,
не просчитайте…
— Ваш Михайло Тимофеич человек непонимающий, — говорил вполголоса Кузьмичов, —
не за свое дело берется, а вы понимаете и можете рассудить. Отдали бы вы
мне, как
я говорил, вашу шерсть и ехали бы себе назад, а
я б вам, так и быть уж, дал бы по полтиннику поверх своей цены, да и то только из уважения…
— Нет, Иван Иваныч, — вздыхал о. Христофор. — Благодарим вас за внимание… Конечно, ежели б моя воля,
я б и разговаривать
не стал, а то ведь, сами знаете, товар
не мой…
— Почему? А потому, что нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки
не стал бы лизать рук у жида пархатого.
Я теперь жид пархатый и нищий, все на
меня смотрят, как на собаку, а если б у
меня были деньги, то Варламов передо
мной ломал бы такого дурака, как Мойсей перед вами.
—
Я еще
не настолько дурак, чтобы равнять себя с Варламовым, — ответил Соломон, насмешливо оглядывая своих собеседников. — Варламов хоть и русский, но в душе он жид пархатый; вся жизнь у него в деньгах и в наживе, а
я свои деньги спалил в печке.
Мне не нужны ни деньги, ни земля, ни овцы, и
не нужно, чтоб
меня боялись и снимали шапки, когда
я еду. Значит,
я умней вашего Варламова и больше похож на человека!
— Вы ничего
не понимаете! — грубо оборвал его Соломон. —
Я вам говорю одно, а вы другое…
— Так и знал! — ужаснулся Мойсей Мойсеич, всплескивая руками. — Ах, боже мой! Боже мой! — забормотал он вполголоса. — Уж вы будьте добрые, извините и
не серчайте. Это такой человек, такой человек! Ах, боже мой! Боже мой! Он
мне родной брат, но, кроме горя,
я от него ничего
не видел. Ведь он, знаете…
—
Не в своем уме… пропащий человек. И что
мне с ним делать,
не знаю! Никого он
не любит, никого
не почитает, никого
не боится… Знаете, над всеми смеется, говорит глупости, всякому в глаза тычет. Вы
не можете поверить, раз приехал сюда Варламов, а Соломон такое ему сказал, что тот ударил кнутом и его и мене… А мене за что? Разве
я виноват? Бог отнял у него ум, значит, это божья воля, а
я разве виноват?
— Ночью он
не спит и все думает, думает, думает, а о чем он думает, бог его знает. Подойдешь к нему ночью, а он сердится и смеется. Он и
меня не любит… И ничего он
не хочет! Папаша, когда помирал, оставил ему и
мне по шести тысяч рублей.
Я купил себе постоялый двор, женился и таперичка деточек имею, а он спалил свои деньги в печке. Так жалко, так жалко! Зачем палить? Тебе
не надо, так отдай
мне, а зачем же палить?
— Да вот Вася серчает, — сказал Пантелей. —
Я ему разные слова, чтобы он
не серчал, значит… Эх, ножки мои больные, стуженые! Э-эх! Раззуделись ради воскресенья, праздничка господня!
—
Не, паря,
не…
Не от ходьбы. Когда хожу, словно легче, когда ложусь да согреюсь — смерть моя. Ходить
мне вольготней.
— Нету у
меня голосу! — сказал он. — Чистая напасть! Всю ночь и утро мерещится
мне тройное «Господи, помилуй», что мы на венчании у Мариновского пели; сидит оно в голове и в глотке… так бы, кажется, и спел, а
не могу! Нету голосу!
— Пятнадцать лет был в певчих, во всем Луганском заводе, может, ни у кого такого голоса
не было, а как, чтоб его шут, выкупался в третьем году в Донце, так с той поры ни одной ноты
не могу взять чисто. Глотку застудил. А
мне без голосу все равно, что работнику без руки.
Я этого
не люблю…» Вокруг ковра густой стеной стояли хохлы.
—
Не ем
я раков… Ну их! — сказал старик и брезгливо отвернулся.
Меня-то дома
не было,
я в Орел ездил.
Кажись, и хозяева давно спать положились, и акромя
меня с купцом других постояльцев
не было…
Побег
я к купцу, разбудил его потихоньку и говорю: «Ты, говорю, купец,
не пужайся, а дело наше плохо…
Оставайся, говорю, и виду
не подавай, а
я тем временем, может, и придумаю что…» Ладно…
Взлез
я на свой тарантас и тихонько… тихонько, чтоб никто
не слыхал, стал обдирать солому в стрехе, проделал дырку и вылез наружу.
— Ехал
я в другой раз тоже с купцом… — продолжал Пантелей по-прежнему вполголоса и
не мигая глазами.
Все давно позаснули, уж совсем ночь, скоро вставать надо, а
я один только лежу у себя в кибитке и глаз
не смыкаю, словно сыч какой.
— Картечью… Дробью
не достанешь,
не подпустит… Купите, братцы!
Я б вам за двугривенный отдал.
— Там такая хорошая да славная, — повторил Константин,
не слушая, — такая хозяйка, умная да разумная, что другой такой из простого звания во всей губернии
не сыскать. Уехала… А ведь скучает,
я зна-аю! Знаю, сороку! Сказала, что завтра к обеду вернется… А ведь какая история! — почти крикнул Константин, вдруг беря тоном выше и меняя позу, — теперь любит и скучает, а ведь
не хотела за
меня выходить!
—
Не хотела за
меня выходить! — продолжал Константин,
не слушая.
Уж
я ее и так, и этак, и сережки, и пряников, и меду полпуда —
не хочу!
Накажи
меня бог,
не брешу, раза три на неделе туда пешком ходил, чтоб на нее поглядеть.
— Гляжу, она с парубками около речки, — продолжал он. — Взяло
меня зло… Отозвал
я ее в сторонку и, может, с целый час ей разные слова… Полюбила! Три года
не любила, а за слова полюбила!
— Слова? И
не помню… Нешто вспомнишь? Тогда, как вода из желоба, без передышки: та-та-та-та! А теперь ни одного слова
не выговорю… Ну, и пошла за
меня… Поехала теперь, сорока, к матери, а
я вот без нее по степу.
Не могу дома сидеть. Нет моей мочи!
—
Я не умею, — сказал Константин.
—
Не хочется только связываться, а то б
я б тебе показал, как об себе понимать!
— Ты хуже всех!
Я тебя терпеть
не могу!
— На том свете ты будешь гореть в аду!
Я Ивану Иванычу пожалуюсь! Ты
не смеешь обижать Емельяна!
— Скушно
мне! Господи! А ты
не обижайся, Емеля, — сказал он, проходя мимо Емельяна. — Жизнь наша пропащая, лютая!