Когда бричка проезжала мимо острога, Егорушка взглянул на часовых, тихо ходивших около высокой белой стены, на маленькие решетчатые окна, на крест, блестевший на крыше, и вспомнил, как неделю тому назад, в день Казанской Божией Матери, он ходил с мамашей в острожную церковь на престольный праздник;
а еще ранее, на Пасху, он приходил в острог с кухаркой Людмилой и с Дениской и приносил сюда куличи, яйца, пироги и жареную говядину; арестанты благодарили и крестились, а один из них подарил Егорушке оловянные запонки собственного изделия.
Неточные совпадения
Как душно и уныло! Бричка бежит,
а Егорушка видит все одно и то же — небо, равнину, холмы… Музыка в траве приутихла. Старички улетели, куропаток не видно. Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи; все они похожи друг на друга и делают степь
еще более однообразной.
На холме хлеб уже скошен и убран в копны,
а внизу
еще только косят…
Не проехали
еще и десяти верст,
а он уже думал: «Пора бы отдохнуть!» С лица дяди мало-помалу сошло благодушие, и осталась одна только деловая сухость,
а бритому, тощему лицу, в особенности когда оно в очках, когда нос и виски покрыты пылью, эта сухость придает неумолимое, инквизиторское выражение.
Скоро показался и хутор Болтвы,
а ветряк все
еще не уходил назад, не отставал, глядел на Егорушку своим лоснящимся крылом и махал. Какой колдун!
Пятнадцати лет мне
еще не было,
а я уж говорил и стихи сочинял по-латынски все равно как по-русски.
Еще у меня усов не было,
а я уж, брат, читал и по-латынски, и по-гречески, и по-французски, знал философию, математику, гражданскую историю и все науки.
— Как не забыть? Слава богу, уж восьмой десяток пошел! Из философии и риторики кое-что
еще помню,
а языки и математику совсем забыл.
Егорушка поднял голову и посоловевшими глазами поглядел вперед себя; лиловая даль, бывшая до сих пор неподвижною, закачалась и вместе с небом понеслась куда-то
еще дальше… Она потянула за собою бурую траву, осоку, и Егорушка понесся с необычайною быстротою за убегавшею далью. Какая-то сила бесшумно влекла его куда-то,
а за ним вдогонку неслись зной и томительная песня. Егорушка склонил голову и закрыл глаза…
Через минуту бричка тронулась в путь. Точно она ехала назад,
а не дальше, путники видели то же самое, что и до полудня. Холмы все
еще тонули в лиловой дали, и не было видно их конца; мелькал бурьян, булыжник, проносились сжатые полосы, и все те же грачи да коршун, солидно взмахивающий крыльями, летали над степью. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании… Ни ветра, ни бодрого, свежего звука, ни облачка.
Трудно было понять, какое удобство имел в виду неведомый столяр, загибая так немилосердно спинки, и хотелось думать, что тут виноват не столяр,
а какой-нибудь проезжий силач, который, желая похвастать своей силой, согнул стульям спины, потом взялся поправлять и
еще больше согнул.
Купить-то купил шерсть,
а чтоб продать — ума нет, молод
еще.
— Да, хлопотно с детьми, я вам скажу! — вздохнул Мойсей Мойсеич. — У меня у самого шесть человек. Одного учи, другого лечи, третьего на руках носи,
а когда вырастут, так
еще больше хлопот. Не только таперичка, даже в Священном писании так было. Когда у Иакова были маленькие дети, он плакал,
а когда они выросли,
еще хуже стал плакать!
Когда он силился не дремать, ламповый огонь, чашки и пальцы двоились, самовар качался,
а запах гнилых яблок казался
еще острее и противнее.
— Я
еще не настолько дурак, чтобы равнять себя с Варламовым, — ответил Соломон, насмешливо оглядывая своих собеседников. — Варламов хоть и русский, но в душе он жид пархатый; вся жизнь у него в деньгах и в наживе,
а я свои деньги спалил в печке. Мне не нужны ни деньги, ни земля, ни овцы, и не нужно, чтоб меня боялись и снимали шапки, когда я еду. Значит, я умней вашего Варламова и больше похож на человека!
Прошло минут десять,
а Мойсей Мойсеич все
еще бормотал вполголоса и вздыхал...
Кроме этой очень некрасивой шишки, у него была
еще одна особая примета, резко бросавшаяся в глаза: в левой руке держал он кнут,
а правою помахивал таким образом, как будто дирижировал невидимым хором; изредка он брал кнут под мышку и тогда уж дирижировал обеими руками и что-то гудел себе под нос.
Кирюха закашлялся от басового смеха. Засмеялся и
еще кто-то,
а Егорушка покраснел и окончательно решил, что Дымов очень злой человек.
— Болит… Я, паничек, на спичечной фабрике работал… Доктор сказывал, что от этого самого у меня и черлюсть пухнет. Там воздух нездоровый.
А кроме меня,
еще у троих ребят черлюсть раздуло,
а у одного так совсем сгнила.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего было,
а как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их человек восемь было. Изрезали купцов так, что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили с дороги обоих, отца на одну сторону,
а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне
еще другой крест есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
— Ничего, хороший человек… — говорил Пантелей, глядя на хутора. — Дай бог здоровья, славный господин… Варламов-то, Семен Александрыч… На таких людях, брат, земля держится. Это верно… Петухи
еще не поют,
а он уж на ногах… Другой бы спал или дома с гостями тары-бары-растабары,
а он целый день по степу… Кружится… Этот уж не упустит дела… Не-ет! Это молодчина…
— Тоже, скажи пожалуйста! — усмехнулся Дымов. — Свиненок всякий,
еще на губах молоко не обсохло, в указчики лезет.
А ежели за ухо?
— Разное. Покеда
еще пшеницу убираем.
А молонья-то, молонья! Давно такой грозы не было…
Пантелей ушел на смену и потом опять вернулся,
а Егорушка все
еще не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал, что это: шепот ли стариков или тяжелый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни во рту был неприятный, металлический вкус. К тому же
еще кусались блохи.
—
А мы
еще вчера вечером приехали… Целый день нынче вас ждали. Хотели вчерась нагнать вас, да не рука была, другой дорогой поехали. Эка, как ты свою пальтишку измял! Достанется тебе от дяденьки!
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе,
а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, //
А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
А он не едет; он заране // Писать ко прадедам готов // О скорой встрече;
а Татьяне // И дела нет (их пол таков); //
А он упрям, отстать не хочет, //
Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье // Уже пришло ему невмочь. // Вот вам письмо его точь-в-точь.
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей
еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; //
А то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул,
а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на той неделе зван. —
Еще амуры, черти, змеи // На сцене скачут и шумят; //
Еще усталые лакеи // На шубах у подъезда спят; //
Еще не перестали топать, // Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать; //
Еще снаружи и внутри // Везде блистают фонари; //
Еще, прозябнув, бьются кони, // Наскуча упряжью своей, // И кучера, вокруг огней, // Бранят господ и бьют в ладони: //
А уж Онегин вышел вон; // Домой одеться едет он.
Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались,
а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все
еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.