Неточные совпадения
— Разбогател. Теперь он мне сто целковых оброка платит, да еще я, пожалуй, накину. Я уж ему не раз говорил: «Откупись, Хорь, эй, откупись!..» А он, бестия, меня уверяет,
что нечем; денег, дескать, нету… Да, как
бы не так!..
Хорь молчал, хмурил густые брови и лишь изредка замечал,
что «дескать, это у нас не шло
бы, а вот это хорошо — это порядок».
«Ну, хоть
бы на лапти дал: ведь ты с ним на охоту ходишь; чай,
что день, то лапти».
Скажу вам без обиняков, больная моя… как
бы это того… ну, полюбила,
что ли, меня… или нет, не то чтобы полюбила… а, впрочем… право, как это, того-с…
Чувствую я,
что больная моя себя губит; вижу,
что не совсем она в памяти; понимаю также и то,
что не почитай она себя при смерти, — не подумала
бы она обо мне; а то ведь, как хотите, жутко умирать в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот
что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
«Вот если
бы я знала,
что я в живых останусь и опять в порядочные барышни попаду, мне
бы стыдно было, точно стыдно… а то
что?» — «Да кто вам сказал,
что вы умрете?» — «Э, нет, полно, ты меня не обманешь, ты лгать не умеешь, посмотри на себя».
Уж я ей накануне сказал, матери-то,
что мало, дескать, надежды, плохо, и священника не худо
бы.
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом говорить или не хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как
бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А
что ж преферанс?
Радилов, по летам, мог
бы быть ее отцом; он говорил ей «ты», но я тотчас догадался,
что она не была его дочерью.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из
чего. Вот хоть
бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не будет! да и вы сами не такой человек. Нас и теперь другие господа притесняют; но без этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу,
чего в молодости насмотрелся.
— Нет, уж вот от этого увольте, — поспешно проговорил он, — право… и сказал
бы вам… да
что! (Овсяников рукой махнул.) Станемте лучше чай кушать… Мужики, как есть мужики; а впрочем, правду сказать, как же и быть-то нам?
— С горя! Ну, помог
бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а не сидел
бы с пьяным человеком в кабаках сам.
Что он красно говорит — вишь невидаль какая!
Вот поглядел, поглядел на нее Гаврила, да и стал ее спрашивать: «
Чего ты, лесное зелье, плачешь?» А русалка-то как взговорит ему: «Не креститься
бы тебе, говорит, человече, жить
бы тебе со мной на веселии до конца дней; а плачу я, убиваюсь оттого,
что ты крестился; да не я одна убиваться буду: убивайся же и ты до конца дней».
— Варнавицы?.. Еще
бы! еще какое нечистое! Там не раз, говорят, старого барина видали — покойного барина. Ходит, говорят, в кафтане долгополом и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «
Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
— А ведь и то, братцы мои, — возразил Костя, расширив свои и без того огромные глаза… — Я и не знал,
что Акима в том бучиле утопили: я
бы еще не так напужался.
Мальчики приутихли. Видно было,
что слова Павла произвели на них глубокое впечатление. Они стали укладываться перед огнем, как
бы собираясь спать.
Странное какое-то беспокойство овладевает вами в его доме; даже комфорт вас не радует, и всякий раз, вечером, когда появится перед вами завитый камердинер в голубой ливрее с гербовыми пуговицами и начнет подобострастно стягивать с вас сапоги, вы чувствуете,
что если
бы вместо его бледной и сухопарой фигуры внезапно предстали перед вами изумительно широкие скулы и невероятно тупой нос молодого дюжего парня, только
что взятого барином от сохи, но уже успевшего в десяти местах распороть по швам недавно пожалованный нанковый кафтан, — вы
бы обрадовались несказанно и охотно
бы подверглись опасности лишиться вместе с сапогом и собственной вашей ноги вплоть до самого вертлюга…
— Ведь вы, может быть, не знаете, — продолжал он, покачиваясь на обеих ногах, — у меня там мужики на оброке. Конституция —
что будешь делать? Однако оброк мне платят исправно. Я
бы их, признаться, давно на барщину ссадил, да земли мало! я и так удивляюсь, как они концы с концами сводят. Впрочем, c’est leur affaire [Это их дело (фр.).]. Бурмистр у меня там молодец, une forte tête [Умная голова (фр.).], государственный человек! Вы увидите… Как, право, это хорошо пришлось!
Аркадий Павлыч любил, как он выражался, при случае побаловать себя и забрал с собою такую бездну белья, припасов, платья, духов, подушек и разных несессеров,
что иному бережливому и владеющему собою немцу хватило
бы всей этой благодати на год.
Софрон выслушивал барскую речь со вниманием, иногда возражал, но уже не величал Аркадия Павлыча ни отцом, ни милостивцем и все напирал на то,
что земли-де у них маловато, прикупить
бы не мешало.
— Как хотите, — отвечал толстяк, — давно
бы так.
Что, в самом деле, вам беспокоиться?.. И гораздо лучше!
— Пускай шумят, — заговорил, растопыря руки, человек с плисовым воротником, — мне
что за дело! лишь
бы меня не трогали. В истопники меня произвели…
— Ты смотри у меня, однако, не забывайся, — с запальчивостью перебил его толстяк, — с тобой, дураком, шутят; тебе
бы, дураку, чувствовать следовало и благодарить,
что с тобой, дураком, занимаются.
— Ну, как знаете. Самовар
бы я вам поставил, да чаю у меня нету… Пойду посмотрю,
что ваша лошадь.
Мардарий Аполлоныч только
что донес к губам налитое блюдечко и уже расширил было ноздри, без
чего, как известно, ни один коренной русак не втягивает в себя чая, — но остановился, прислушался, кивнул головой, хлебнул и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и как
бы невольно вторя ударам: «Чюки-чюки-чюк!
Правда, иногда (особенно в дождливое время) не слишком весело скитаться по проселочным дорогам, брать «целиком», останавливать всякого встречного мужика вопросом: «Эй, любезный! как
бы нам проехать в Мордовку?», а в Мордовке выпытывать у тупоумной бабы (работники-то все в поле): далеко ли до постоялых двориков на большой дороге, и как до них добраться, и, проехав верст десять, вместо постоялых двориков, очутиться в помещичьем, сильно разоренном сельце Худобубнове, к крайнему изумлению целого стада свиней, погруженных по уши в темно-бурую грязь на самой середине улицы и нисколько не ожидавших,
что их обеспокоят.
Михей-то во как здоров!» — «Ну, и
что ж
бы вы его?» — «Мы
бы его по спине, да по спине».
«Да, Василий Дмитрич, худо; пришли
бы вы ко мне деньками двумя пораньше — и ничего
бы, как рукой
бы снял; а теперь у вас воспаление, вон
что; того и гляди антонов огонь сделается».
В этом человеке было много загадочного; казалось, какие-то громадные силы угрюмо покоились в нем, как
бы зная,
что раз поднявшись,
что сорвавшись раз на волю, они должны разрушить и себя и все, до
чего ни коснутся; и я жестоко ошибаюсь, если в жизни этого человека не случилось уже подобного взрыва, если он, наученный опытом и едва спасшись от гибели, неумолимо не держал теперь самого себя в ежовых рукавицах.
Из-за Гекубы?
Что он Гекубе,
что она ему,
Что плачет он об ней?..
А я… презренный, малодушный раб, —
Я трус! Кто назовет меня негодным?
Кто скажет мне: ты лжешь?
А я обиду перенес
бы… Да!
Я голубь мужеством: во мне нет желчи,
И мне обида не горька…
— А
что? (Он произнес эти слова как
бы из желудка, лежа на спине и подложив руки под голову.)
— Я не знаю; вы это лучше знаете, Виктор Александрыч. Вот вы едете, и хоть
бы словечко…
Чем я заслужила?
— Я не сержусь, а только ты глупа…
Чего ты хочешь? Ведь я на тебе жениться не могу? ведь не могу? Нy, так
чего ж ты хочешь?
чего? (Он уткнулся лицом, как
бы ожидая ответа, и растопырил пальцы.)
А впрочем, на
что ему и знать свое дело-то; лишь
бы взятки брал да колонн, столбов то есть, побольше ставил для наших столбовых дворян!
Да тем-то и плохо,
что я, опять-таки скажу, не оригинальный человек, на серединке остановился: природе следовало
бы гораздо больше самолюбия мне отпустить либо вовсе его не дать.
— И между тем, — продолжал он с жаром, — я
бы не желал внушить вам дурное мнение о покойнице. Сохрани Бог! Это было существо благороднейшее, добрейшее, существо любящее и способное на всякие жертвы, хотя я должен, между нами, сознаться,
что если
бы я не имел несчастия ее лишиться, я
бы, вероятно, не был в состоянии разговаривать сегодня с вами, ибо еще до сих пор цела балка в грунтовом моем сарае, на которой я неоднократно собирался повеситься!
— Тс… тс… — прошептал он и, словно извиняясь и кланяясь в направлении кантагрюхинского голоса, почтительно промолвил: — Слушаю-с, слушаю-с, извините-с… Ему позволительно спать, ему следует спать, — продолжал он снова шепотом, — ему должно набраться новых сил, ну хоть
бы для того, чтоб с тем же удовольствием покушать завтра. Мы не имеем права его беспокоить. Притом же я, кажется, вам все сказал,
что хотел; вероятно, и вам хочется спать. Желаю вам доброй ночи.
— А
что, Маша, — спросил Чертопханов, — надобно
бы гостя чем-нибудь и попотчевать, а?
— Маша! — воскликнул Чертопханов и ударил себя в грудь кулаком, — ну, перестань, полно, помучила… ну, довольно! Ей-богу же! подумай только,
что Тиша скажет; ты
бы хоть его пожалела!
— Я тебя любил, я люблю тебя без ума, без памяти — и как подумаю я теперь,
что ты этак, ни с того ни с сего, здорово живешь, меня покидаешь да по свету скитаться станешь — ну, и представляется мне,
что не будь я голяк горемычный, не бросила ты
бы меня!
Чертопханов все не мог решиться поднять глаза. Никогда так сильно в нем не страдала гордость. «Явно,
что подарок, — думалось ему, — из благодарности, черт, подносит!» И обнял
бы он этого жида, и побил
бы его…
Он постоял неподвижно, притаив дыхание: хоть
бы что шевельнулось за дверью!
— Ты
бы хоть замуж за меня пошла,
что ли! — сострил Перфишка, толкнув стряпуху локтем в бок. — Все равно нам барина не дождаться, а то ведь со скуки пропадешь!
Перфишка попристальнее посмотрел на своего барина — и заробел: «Ох, как он похудел и постарел в течение года — и лицо какое стало строгое и суровое!» А кажется, следовало
бы Пантелею Еремеичу радоваться,
что, вот, мол, достиг-таки своего; да он и радовался, точно… и все-таки Перфишка заробел, даже жутко ему стало.
Он
бы «перервал пополам» всякого, кто
бы хоть отдаленно намекнул на то,
что новый Малек-Адель, кажись, не старый; он принимал поздравления с «благополучной находкой» от немногих лиц, с которыми ему приходилось сталкиваться; но он не искал этих поздравлений, он пуще прежнего избегал столкновений с людьми — знак плохой!
Вот хоть
бы ландыш… на
что приятнее!
— Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и к
чему? Я хоть грамоте знаю и читать завсегда охоча была, но
что читать? Книг здесь нет никаких, да хоть
бы и были, как я буду держать ее, книгу-то? Отец Алексей мне, для рассеянности, принес календарь, да видит,
что пользы нет, взял да унес опять. Однако хоть и темно, а все слушать есть
что: сверчок затрещит али мышь где скрестись станет. Вот тут-то хорошо: не думать!
— Этого, барин, тоже никак нельзя сказать: не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придет, словно как тучка прольется, свежо так, хорошо станет, а
что такое было — не поймешь! Только думается мне: будь около меня люди — ничего
бы этого не было и ничего
бы я не чувствовала, окромя своего несчастья.
— Оно точно; и мешок был большой: на две недели
бы хватило. Да кто его знает! Прореха,
что ль, в нем произошла, а только как есть нету дроби… так, зарядов на десять осталось.
Филофей ничего ему не возразил, как
бы сознавая,
что называться Филофеем точно не совсем ловко и
что за такое имя даже упрекать можно человека, хотя собственно виноват тут поп, которого при крещении не ублаготворили как следует.