Неточные совпадения
Смотритель подумал с минуту и отвечал,
что в истории многое покрыто мраком; но
что был, однако же, некто Карл Простодушный, который имел на плечах хотя и не порожний, но все равно как
бы порожний сосуд, а войны вел и трактаты заключал.
Может быть, тем
бы и кончилось это странное происшествие,
что голова, пролежав некоторое время на дороге, была
бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и наконец вывезена на поле в виде удобрения, если
бы дело не усложнилось вмешательством элемента до такой степени фантастического,
что сами глуповцы — и те стали в тупик. Но не будем упреждать событий и посмотрим,
что делается в Глупове.
И бог знает
чем разрешилось
бы всеобщее смятение, если
бы в эту минуту не послышался звон колокольчика и вслед за тем не подъехала к бунтующим телега, в которой сидел капитан-исправник, а с ним рядом… исчезнувший градоначальник!
— Если ты имеешь мужа и можешь доказать,
что он здешний градоначальник, то признаю! — твердо отвечал мужественный помощник градоначальника. Казенных дел стряпчий трясся всем телом и трясением этим как
бы подтверждал мужество своего сослуживца.
Нет сомнения,
что участь этих оставшихся верными долгу чиновников была
бы весьма плачевна, если б не выручило их непредвиденное обстоятельство.
Сила Терентьев Пузанов при этих словах тоскливо замотал головой, так
что если б атаманы-молодцы были крошечку побойчее, то они, конечно, разнесли
бы съезжую избу по бревнышку.
— Ваше я,
что ли, пила? — огрызалась беспутная Клемантинка, — кабы не моя несчастная слабость, да не покинули меня паны мои милые, узнали
бы вы у меня ужо, какова я есть!
Как
бы то ни было, но деятельность Двоекурова в Глупове была, несомненно, плодотворна. Одно то,
что он ввел медоварение и пивоварение и сделал обязательным употребление горчицы и лаврового листа, доказывает,
что он был по прямой линии родоначальником тех смелых новаторов, которые спустя три четверти столетия вели войны во имя картофеля. Но самое важное дело его градоначальствования — это, бесспорно, записка о необходимости учреждения в Глупове академии.
В конце июля полили бесполезные дожди, а в августе людишки начали помирать, потому
что все,
что было, приели. Придумывали, какую такую пищу стряпать, от которой была
бы сытость; мешали муку с ржаной резкой, но сытости не было; пробовали, не будет ли лучше с толченой сосновой корой, но и тут настоящей сытости не добились.
— То-то! мы терпеть согласны! Мы люди привышные! А только ты, бригадир, об этих наших словах подумай, потому не ровён час: терпим-терпим, а тоже и промеж нас глупого человека не мало найдется! Как
бы чего не сталось!
— Это точно,
что с правдой жить хорошо, — отвечал бригадир, — только вот я какое слово тебе молвлю: лучше
бы тебе, древнему старику, с правдой дома сидеть,
чем беду на себя накликать!
— Нет! мне с правдой дома сидеть не приходится! потому она, правда-матушка, непоседлива! Ты глядишь: как
бы в избу да на полати влезти, ан она, правда-матушка, из избы вон гонит… вот
что!
—
Что ж! по мне пожалуй! Только как
бы ей, правде-то твоей, не набежать на рожон!
Но глуповцам приходилось не до бунтовства; собрались они, начали тихим манером сговариваться, как
бы им «о себе промыслить», но никаких новых выдумок измыслить не могли, кроме того,
что опять выбрали ходока.
Очень может быть,
что так
бы и кончилось это дело измором, если б бригадир своим административным неискусством сам не взволновал общественного мнения.
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того,
что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити, когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город, так
что не было дома, который не считал
бы одного или двух злоумышленников.
Можно только сказать себе,
что прошлое кончилось и
что предстоит начать нечто новое, нечто такое, от
чего охотно
бы оборонился, но
чего невозможно избыть, потому
что оно придет само собою и назовется завтрашним днем.
В сущности, пожар был не весьма значителен и мог
бы быть остановлен довольно легко, но граждане до того были измучены и потрясены происшествиями вчерашней бессонной ночи,
что достаточно было слова:"пожар!", чтоб произвести между ними новую общую панику.
— Об этом мы неизвестны, — отвечали глуповцы, — думаем,
что много всего должно быть, однако допытываться боимся: как
бы кто не увидал да начальству не пересказал!
— Вам
бы следовало корабли заводить, кофей-сахар разводить, — сказал он, — а вы
что!
Рад
бы посторониться, прижаться к углу, но ни посторониться, ни прижаться нельзя, потому
что из всякого угла раздается все то же"раззорю!", которое гонит укрывающегося в другой угол и там, в свою очередь, опять настигает его.
А глуповцы стояли на коленах и ждали. Знали они,
что бунтуют, но не стоять на коленах не могли. Господи!
чего они не передумали в это время! Думают: станут они теперь есть горчицу, — как
бы на будущее время еще какую ни на есть мерзость есть не заставили; не станут — как
бы шелепов не пришлось отведать. Казалось,
что колени в этом случае представляют средний путь, который может умиротворить и ту и другую сторону.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли,
что в словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого,
что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как
бы то ни было, результат его убеждений был таков,
что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
Бородавкин чувствовал, как сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он не ел, не пил, а только произносил сквернословия, как
бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась до того простою и ясною,
что непонимание ее нельзя было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это было тем мучительнее,
чем больше должен был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
Полезли люди в трясину и сразу потопили всю артиллерию. Однако сами кое-как выкарабкались, выпачкавшись сильно в грязи. Выпачкался и Бородавкин, но ему было уж не до того. Взглянул он на погибшую артиллерию и, увидев,
что пушки, до половины погруженные, стоят, обратив жерла к небу и как
бы угрожая последнему расстрелянием, начал тужить и скорбеть.
Очень может статься,
что многое из рассказанного выше покажется читателю чересчур фантастическим. Какая надобность была Бородавкину делать девятидневный поход, когда Стрелецкая слобода была у него под боком и он мог прибыть туда через полчаса? Как мог он заблудиться на городском выгоне, который ему, как градоначальнику, должен быть вполне известен? Возможно ли поверить истории об оловянных солдатиках, которые будто
бы не только маршировали, но под конец даже налились кровью?
Если б исследователи нашей старины обратили на этот предмет должное внимание, то можно быть заранее уверенным,
что открылось
бы многое,
что доселе находится под спудом тайны.
Так, например, наверное обнаружилось
бы,
что происхождение этой легенды чисто административное и
что Баба-яга была не кто иное, как градоправительница, или, пожалуй, посадница, которая, для возбуждения в обывателях спасительного страха, именно этим способом путешествовала по вверенному ей краю, причем забирала встречавшихся по дороге Иванушек и, возвратившись домой, восклицала:"Покатаюся, поваляюся, Иванушкина мясца поевши".
Но они необходимы, потому
что без них не по ком было
бы творить поминки.
Вообще видно,
что Бородавкин был утопист и
что если б он пожил подольше, то наверное кончил
бы тем,
что или был
бы сослан за вольномыслие в Сибирь, или выстроил
бы в Глупове фаланстер.
Таким образом он достиг наконец того,
что через несколько лет ни один глуповец не мог указать на теле своем места, которое не было
бы высечено.
Догадка эта подтверждается еще тем,
что из рассказа летописца вовсе не видно, чтобы во время его градоначальствования производились частые аресты или чтоб кто-нибудь был нещадно бит, без
чего, конечно, невозможно было
бы обойтись, если б амурная деятельность его действительно была направлена к ограждению общественной безопасности.
Один только раз он выражается так:"Много было от него порчи женам и девам глуповским", и этим как будто дает понять,
что, и по его мнению, все-таки было
бы лучше, если б порчи не было.
Когда мы мним,
что счастию нашему нет пределов,
что мудрые законы не про нас писаны, а действию немудрых мы не подлежим, тогда являются на помощь законы средние, которых роль в том и заключается, чтоб напоминать живущим,
что несть на земле дыхания, для которого не было
бы своевременно написано хотя какого-нибудь закона.
Но тут встретилось непредвиденное обстоятельство. Едва Беневоленский приступил к изданию первого закона, как оказалось,
что он, как простой градоначальник, не имеет даже права издавать собственные законы. Когда секретарь доложил об этом Беневоленскому, он сначала не поверил ему. Стали рыться в сенатских указах, но хотя перешарили весь архив, а такого указа, который уполномочивал
бы Бородавкиных, Двоекуровых, Великановых, Беневоленских и т. п. издавать собственного измышления законы, — не оказалось.
Как
бы то ни было, но Беневоленский настолько огорчился отказом,
что удалился в дом купчихи Распоповой (которую уважал за искусство печь пироги с начинкой) и, чтобы дать исход пожиравшей его жажде умственной деятельности, с упоением предался сочинению проповедей. Целый месяц во всех городских церквах читали попы эти мастерские проповеди, и целый месяц вздыхали глуповцы, слушая их, — так чувствительно они были написаны! Сам градоначальник учил попов, как произносить их.
— Знаю я, — говорил он по этому случаю купчихе Распоповой, —
что истинной конституции документ сей в себе еще не заключает, но прошу вас, моя почтеннейшая, принять в соображение,
что никакое здание, хотя
бы даже то был куриный хлев, разом не завершается! По времени выполним и остальное достолюбезное нам дело, а теперь утешимся тем,
что возложим упование наше на бога!
Тем не менее нет никакого повода сомневаться,
что Беневоленский рано или поздно привел
бы в исполнение свое намерение, но в это время над ним уже нависли тучи.
Тут открылось все: и то,
что Беневоленский тайно призывал Наполеона в Глупов, и то,
что он издавал свои собственные законы. В оправдание свое он мог сказать только то,
что никогда глуповцы в столь тучном состоянии не были, как при нем, но оправдание это не приняли, или, лучше сказать, ответили на него так,
что"правее
бы он был, если б глуповцев совсем в отощание привел, лишь
бы от издания нелепых своих строчек, кои предерзостно законами именует, воздержался".
Рассказывали, например,
что однажды кто-то застал его спящим на диване, причем будто
бы тело его было кругом обставлено мышеловками.
Из рассказа его видно,
что глуповцы беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было
бы судить о степени их зрелости, в смысле самоуправления;
что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как
бы гонимые безотчетным страхом.
Не забудем,
что летописец преимущественно ведет речь о так называемой черни, которая и доселе считается стоящею как
бы вне пределов истории. С одной стороны, его умственному взору представляется сила, подкравшаяся издалека и успевшая организоваться и окрепнуть, с другой — рассыпавшиеся по углам и всегда застигаемые врасплох людишки и сироты. Возможно ли какое-нибудь сомнение насчет характера отношений, которые имеют возникнуть из сопоставления стихий столь противоположных?
Поэтому я не вижу в рассказах летописца ничего такого,
что посягало
бы на достоинство обывателей города Глупова.
Положа руку на сердце, я утверждаю,
что подобное извращение глуповских обычаев было
бы не только не полезно, но даже положительно неприятно. И причина тому очень проста: рассказ летописца в этом виде оказался
бы несогласным с истиною.
Наевшись досыта, он потребовал, чтоб ему немедленно указали место, где было
бы можно passer son temps a faire des betises, [Весело проводить время (франц.).] и был отменно доволен, когда узнал,
что в Солдатской слободе есть именно такой дом, какого ему желательно.
Остановившись в градоначальническом доме и осведомившись от письмоводителя,
что недоимок нет,
что торговля процветает, а земледелие с каждым годом совершенствуется, он задумался на минуту, потом помялся на одном месте, как
бы затрудняясь выразить заветную мысль, но наконец каким-то неуверенным голосом спросил...
В то время существовало мнение,
что градоначальник есть хозяин города, обыватели же суть как
бы его гости. Разница между"хозяином"в общепринятом значении этого слова и"хозяином города"полагалась лишь в том,
что последний имел право сечь своих гостей,
что относительно хозяина обыкновенного приличиями не допускалось. Грустилов вспомнил об этом праве и задумался еще слаще.
Многие думают,
что ежели человек умеет незаметным образом вытащить платок из кармана своего соседа, то этого будто
бы уже достаточно, чтобы упрочить за ним репутацию политика или сердцеведца.
Если
бы Грустилов стоял действительно на высоте своего положения, он понял
бы,
что предместники его, возведшие тунеядство в административный принцип, заблуждались очень горько и
что тунеядство, как животворное начало, только тогда может считать себя достигающим полезных целей, когда оно концентрируется в известных пределах.
Случилось ему, правда, встретить нечто подобное в вольном городе Гамбурге, но это было так давно,
что прошлое казалось как
бы задернутым пеленою.