Неточные совпадения
Однако, едва только я вступил в светлую паркетную залу, наполненную народом,
и увидел сотни молодых людей в гимназических мундирах
и во фраках, из которых некоторые равнодушно взглянули на меня,
и в дальнем конце важных
профессоров, свободно ходивших около столов
и сидевших в больших креслах, как я в ту же минуту разочаровался в надежде обратить на себя общее внимание,
и выражение моего лица, означавшее дома
и еще в сенях как бы сожаление в том, что я против моей воли имею вид такой благородный
и значительный, заменилось выражением сильнейшей робости
и некоторого уныния.
Эти были большей частью знакомы между собой, говорили громко, по имени
и отчеству называли
профессоров, тут же готовили вопросы, передавали друг другу тетради, шагали через скамейки, из сеней приносили пирожки
и бутерброды, которые тут же съедали, только немного наклонив голову на уровень лавки.
Как было заметно по виду
профессоров, он отвечал отлично
и смело.
Молодой
профессор тасовал билеты, как колоду карт, другой
профессор, с звездой на фраке, смотрел на гимназиста, говорившего что-то очень скоро про Карла Великого, к каждому слову прибавляя «наконец»,
и третий, старичок в очках, опустив голову, посмотрел на нас через очки
и указал на билеты.
Я взял билет без робости
и готовился отвечать; но
профессор указал глазами на Иконина.
Профессор в очках смотрел на него
и сквозь очки,
и через очки,
и без очков, потому что успел в это время снять их, тщательно протереть стекла
и снова надеть.
Вдруг улыбка блеснула на его лице, он встряхнул волосами, опять всем боком развернувшись к столу, положил билет, взглянул на всех
профессоров поочередно, потом на меня, повернулся
и бодрым шагом, размахивая руками, вернулся к лавкам.
Я подвинулся ближе к столу, но
профессора продолжали почти шепотом говорить между собой, как будто никто из них
и не подозревал моего присутствия. Я был тогда твердо убежден, что всех трех
профессоров чрезвычайно занимал вопрос о том, выдержу ли я экзамен
и хорошо ли я его выдержу, но что они так только, для важности, притворялись, что это им совершенно все равно
и что они будто бы меня не замечают.
Когда
профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос, то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно было за него, что он так лицемерил передо мной,
и я несколько замялся в начале ответа; но потом пошло легче
и легче,
и так как вопрос был из русской истории, которую я знал отлично, то я кончил блистательно
и даже до того расходился, что, желая дать почувствовать
профессорам, что я не Иконин
и что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но
профессор, кивнув головой, сказал: «Хорошо-с», —
и отметил что-то в журнале.
Иконин даже обрадовался, увидав меня,
и сообщил мне, что он будет переэкзаменовываться из истории, что
профессор истории зол на него еще с прошлогоднего экзамена, на котором он будто бы тоже сбил его.
Гимназист бойко выводил какую-то формулу, со стуком ломая мел о доску,
и все писал, несмотря на то, что
профессор уже сказал ему: «Довольно», —
и велел нам взять билеты.
«Ну, все пропало! — подумал я. — Вместо блестящего экзамена, который я думал сделать, я навеки покроюсь срамом, хуже Иконина». Но вдруг Иконин, в глазах
профессора, поворотился ко мне, вырвал у меня из рук мой билет
и отдал мне свой. Я взглянул на билет. Это был бином Ньютона.
— Нет, это он так, давал мне свой посмотреть, господин
профессор, — нашелся Иконин,
и опять слово господин
профессор было последнее слово, которое он произнес на этом месте;
и опять, проходя назад мимо меня, он взглянул на
профессоров, на меня, улыбнулся
и пожал плечами, с выражением, говорившим: «Ничего, брат!» (Я после узнал, что Иконин уже третий год являлся на вступительный экзамен.)
Я отвечал отлично на вопрос, который только что прошел, —
профессор даже сказал мне, что лучше, чем можно требовать,
и поставил — пять.
Еще с первого экзамена все с трепетом рассказывали про латинского
профессора, который был будто бы какой-то зверь, наслаждавшийся гибелью молодых людей, особенно своекоштных,
и говоривший будто бы только на латинском или греческом языке.
Страшный
профессор был маленький, худой, желтый человек, с длинными маслеными волосами
и с весьма задумчивой физиономией.
К великому удивлению моему, Иконин не только прочел, но
и перевел несколько строк с помощью
профессора, который ему подсказывал. Чувствуя свое превосходство перед таким слабым соперником, я не мог не улыбнуться
и даже несколько презрительно, когда дело дошло до анализа
и Иконин по-прежнему погрузился в очевидно безвыходное молчание. Я этой умной, слегка насмешливой улыбкой хотел понравиться
профессору, но вышло наоборот.
Впоследствии я узнал, что латинский
профессор покровительствовал Иконину
и что Иконин даже жил у него. Я ответил тотчас же на вопрос из синтаксиса, который был предложен Иконину, но
профессор сделал печальное лицо
и отвернулся от меня.
Кое-как я стал добираться до смысла, но
профессор на каждый мой вопросительный взгляд качал головой
и, вздыхая, отвечал только «нет». Наконец он закрыл книгу так нервически быстро, что захлопнул между листьями свой палец; сердито выдернув его оттуда, он дал мне билет из грамматики
и, откинувшись назад на кресла, стал молчать самым зловещим образом. Я стал было отвечать, но выражение его лица сковывало мне язык,
и все, что бы я ни сказал, мне казалось не то.
Сначала мучило меня разочарование не быть третьим, потом страх вовсе не выдержать экзамена,
и, наконец, к этому присоединилось чувство сознания несправедливости, оскорбленного самолюбия
и незаслуженного унижения; сверх того, презрение к
профессору за то, что он не был, по моим понятиям, из людей comme il faut, — что я открыл, глядя на его короткие, крепкие
и круглые ногти, — еще более разжигало во мне
и делало ядовитыми все эти чувства.
Взглянув на меня
и заметив мои дрожащие губы
и налитые слезами глаза, он перевел, должно быть, мое волнение просьбой прибавить мне балл
и, как будто сжалившись надо мной, сказал (
и еще при другом
профессоре, который подошел в это время...
И, разумеется, к попечителю, к ректору
и к
профессорам.
Разочаровавшись в этом, я сейчас же, под заглавием «первая лекция», написанным в красиво переплетенной тетрадке, которую я принес с собою, нарисовал восемнадцать профилей, которые соединялись в кружок в виде цветка,
и только изредка водил рукой по бумаге, для того чтобы
профессор (который, я был уверен, очень занимается мною) думал, что я записываю.
На этой же лекции решив, что записывание всего, что будет говорить всякий
профессор, не нужно
и даже было бы глупо, я держался этого правила до конца курса.
Раз я пришел прежде его,
и так как лекция была любимого
профессора, на которую сошлись студенты, не имевшие обыкновения всегда ходить на лекции,
и места все были заняты, я сел на место Оперова, положил на пюпитр свои тетради, а сам вышел.
Кажется, что Оперов пробормотал что-то, кажется даже, что он пробормотал: «А ты глупый мальчишка», — но я решительно не слыхал этого. Да
и какая бы была польза, ежели бы я это слышал? браниться, как manants [мужичье (фр.).] какие-нибудь, больше ничего? (Я очень любил это слово manant,
и оно мне было ответом
и разрешением многих запутанных отношений.) Может быть, я бы сказал еще что-нибудь, но в это время хлопнула дверь,
и профессор в синем фраке, расшаркиваясь, торопливо прошел на кафедру.
Товарищи же больше молчали или скромно разговаривали о
профессорах, науках, экзаменах, вообще серьезных
и неинтересных предметах.
Я любил этот шум, говор, хохотню по аудиториям; любил во время лекции, сидя на задней лавке, при равномерном звуке голоса
профессора мечтать о чем-нибудь
и наблюдать товарищей; любил иногда с кем-нибудь сбегать к Матерну выпить водки
и закусить
и, зная, что за это могут распечь, после
профессора, робко скрипнув дверью, войти в аудиторию; любил участвовать в проделке, когда курс на курс с хохотом толпился в коридоре.
Когда уже все начали ходить аккуратнее на лекции,
профессор физики кончил свой курс
и простился до экзаменов, студенты стали собирать тетрадки
и партиями готовиться, я тоже подумал, что надо готовиться.
В отношении науки было то же самое: занимаясь мало, не записывая, он знал математику превосходно
и не хвастался, говоря, что собьет
профессора.
Ему казалось много вздоров в том, что ему читали, но с свойственным его натуре бессознательным практическим плутовством он тотчас же подделывался под то, что было нужно
профессору,
и все
профессора его любили.
Легкий мороз испуга пробежал у меня по спине только тогда, когда молодой
профессор, тот самый, который экзаменовал меня на вступительном экзамене, посмотрел мне прямо в лицо
и я дотронулся до почтовой бумаги, на которой были написаны билеты.
Профессор с сожалением посмотрел мне в лицо
и тихим, но твердым голосом сказал...
Иконин просил позволения переэкзаменоваться, как будто милостыни, но
профессор отвечал ему, что он в два дня не успеет сделать того, чего не сделал в продолжение года,
и что он никак не перейдет. Иконин снова жалобно, униженно умолял; но
профессор снова отказал.