Неточные совпадения
Его ночные думы о девицах принимали осязаемый характер, возбуждая в теле тревожное, почти болезненное напряжение, оно заставило Клима вспомнить устрашающую книгу
профессора Тарновского о пагубном влиянии онанизма, — книгу, которую мать давно уже предусмотрительно
и незаметно подсунула ему.
И Дмитрий подробно рассказывал о никому неведомой книге Ивана Головина, изданной в 1846 г. Он любил говорить очень подробно
и тоном
профессора, но всегда так, как будто рассказывал сам себе.
Внизу, над кафедрой, возвышалась, однообразно размахивая рукою, половинка тощего
профессора, покачивалась лысая, бородатая голова, сверкало стекло
и золото очков. Громким голосом он жарко говорил внушительные слова.
Потом он долго
и внимательно смотрел на циферблат стенных часов очень выпуклыми
и неяркими глазами. Когда
профессор исчез, боднув головою воздух, заика поднял длинные руки, трижды мерно хлопнул ладонями, но повторил...
Клим усмехнулся, но промолчал. Он уже приметил, что все студенты, знакомые брата
и Кутузова, говорят о
профессорах, об университете почти так же враждебно, как гимназисты говорили об учителях
и гимназии. В поисках причин такого отношения он нашел, что тон дают столь различные люди, как Туробоев
и Кутузов. С ленивенькой иронией, обычной для него, Туробоев говорил...
— В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов. Все остальные россияне не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков.
И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд
профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен думать иначе.
Видя эту площадь, Клим вспоминал шумный университет
и студентов своего факультета — людей, которые учились обвинять
и защищать преступников. Они уже
и сейчас обвиняли
профессоров, министров, царя. Самодержавие царя защищали люди неяркие, бесталанно
и робко; их было немного,
и они тонули среди обвинителей.
— Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то
профессору в Москву; тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь
и нецензурно».
— Почему? О людях, которым тесно жить
и которые пытаются ускорить события. Кортес
и Колумб тоже ведь выразители воли народа,
профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс. Любопытство
и есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже — любовь.
— Довольно, Володя, — сердито крикнул Макаров. — Что ты пылишь? Подожди, когда сделают тебя
профессором какой-нибудь элоквенции, тогда
и угнетай
и пыли.
Все тоже вставали
и молча пили, зная, что пьют за конституцию;
профессор, осушив стакан, говорил...
Клим Самгин был очень доволен тем, что решил не учиться в эту зиму. В университете было тревожно. Студенты освистали историка Ключевского, обидели
и еще нескольких
профессоров, полиция разгоняла сходки; будировало сорок два либеральных
профессора, а восемьдесят два заявили себя сторонниками твердой власти. Варвара бегала по антикварам
и букинистам, разыскивая портреты m‹ada›me Ролан,
и очень сожалела, что нет портрета Теруань де-Мерикур.
Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона,
и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев
и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет
профессором, — эти двое не беспокоили Клима.
Профессоров Самгин слушал с той же скукой, как учителей в гимназии. Дома, в одной из чистеньких
и удобно обставленных меблированных комнат Фелицаты Паульсен, пышной дамы лет сорока, Самгин записывал свои мысли
и впечатления мелким, но четким почерком на листы синеватой почтовой бумаги
и складывал их в портфель, подарок Нехаевой. Не озаглавив свои заметки, он красиво, рондом, написал на первом их листе...
— Это доказывал один
профессор в Цюрихе, антифеминист… как его? Не помню. Очень сердитый дядя! Вообще швейцарские немцы — сердитый народ,
и язык у них тоже сердитый.
«Семейные бани
И.
И. Домогайлова сообщают, что в дворянском отделении устроен для мужчин душ
профессора Шарко, а для дам ароматические ванны», — читал он, когда в дверь постучали
и на его крик: «Войдите!» вошел курчавый ученик Маракуева — Дунаев. Он никогда не бывал у Клима,
и Самгин встретил его удивленно, поправляя очки. Дунаев, как всегда, улыбался, мелкие колечки густейшей бороды его шевелились, а нос как-то странно углубился в усы,
и шагал Дунаев так, точно он ожидал, что может провалиться сквозь пол.
Мне один человек, почти
профессор, жаловался — доказывал, что Дмитрий Донской
и прочие зря татарское иго низвергли, большую пользу будто бы татары приносили нам, как народ тихий, чистоплотный
и не жадный.
У окна сидел бритый, черненький, с лицом старика; за столом, у дивана, кто-то, согнувшись, быстро писал, человек в сюртуке
и золотых очках, похожий на
профессора, тяжело топая, ходил из комнаты в комнату, чего-то искал.
Но в этот вечер они смотрели на него с вожделением, как смотрят любители вкусно поесть на редкое блюдо. Они слушали его рассказ с таким безмолвным напряжением внимания, точно он столичный
профессор, который читает лекцию в глухом провинциальном городе обывателям, давно стосковавшимся о необыкновенном. В комнате было тесно, немножко жарко, в полумраке сидели согнувшись покорные люди,
и было очень хорошо сознавать, что вчерашний день — уже история.
Порою Самгин чувствовал, что он живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью
и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать себя
и свое до конца. Всегда тот или другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими словами. Либеральный
профессор писал на страницах влиятельной газеты...
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не плохой ресторанос, — быстро
и звонко говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека, каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно, как
профессор к студентам, а теперь вот сорит словами, точно ветер.
— Ну, а — какой же иной смысл? Защита униженных
и оскорбленных, утверждение справедливости? Это рекомендуется
профессорами на факультетских лекциях, но, как вы знаете, практического значения не может иметь.
—
Профессор Захарьин в Ливадии, во дворце, орал
и топал ногами на придворных за то, что они поместили больного царя в плохую комнату, — вот это я понимаю! Вот это власть ума
и знания…
— Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик
и так далее
и так далее
и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть
и эпикурейские
и грубо утилитарные мотивы
и социалистические
и коммунистические тенденции, — на последнем особенно настаивают
профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.
— Умереть, — докончил Юрин. — Я
и умру, подождите немножко. Но моя болезнь
и смерть — мое личное дело, сугубо, узко личное,
и никому оно вреда не принесет. А вот вы — вредное… лицо. Как вспомнишь, что вы —
профессор, отравляете молодежь, фабрикуя из нее попов… — Юрин подумал
и сказал просительно, с юмором: — Очень хочется, чтоб вы померли раньше меня, сегодня бы! Сейчас…
В углу комнаты — за столом — сидят двое: известный
профессор с фамилией, похожей на греческую, — лекции его Самгин слушал, но трудную фамилию вспомнить не мог; рядом с ним длинный, сухолицый человек с баками, похожий на англичанина, из тех, какими изображают англичан карикатуристы. Держась одной рукой за стол, а другой за пуговицу пиджака, стоит небольшой растрепанный человечек
и, покашливая, жидким голосом говорит...
Здесь собрались интеллигенты
и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям:
профессора, не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый «последний классик народничества», редактор журнала «Современный мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы лежали на ушах
и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким
и острым.
— К порядку, господа! Призываю к порядку, — кричал
профессор, неслышно стуча карандашом по столу,
и вслед за ним кто-то пронзительно, как утопающий, закричал, завыл...
Вот обернулся к депутату, сидящему сзади его,
профессор Милюков, человек с круглой серебряной головкой, красным личиком новорожденного
и плотным рядом острых блестящих зубов.
— Вы знаете
профессора Пыльникова? Да? Не правда ли — какой остроумный
и талантливый? Осенью он приезжал к нам на охоту… тут у нас на озере масса диких гусей…
— Неверно, что науки обогащают ученых. Подрядчики живут богаче
профессоров, из малограмотного крестьянства выходят богатые фабриканты
и так далее. Удача в жизни — дело способностей.
— Вы не можете представить себе, что такое письма солдат в деревню, письма деревни на фронт, — говорил он вполголоса, как бы сообщая секрет. Слушал его профессор-зоолог, угрюмый человек, смотревший на Елену хмурясь
и с явным недоумением, точно он затруднялся определить ее место среди животных. Были еще двое знакомых Самгину — лысый, чистенький старичок, с орденом
и длинной поповской фамилией,
и пышная томная дама, актриса театра Суворина.
—
Профессор, вероятно, вы не верите в бытие бога
и для вас бога — нет! — мягко произнес старичок
и, остановив жестом возражение Пыльникова, спросил: — Вы попробуйте не верить в Распутина?..
Появились меньшевики, которых Дронов называл «гоц-либер-данами», а Харламов давно уже окрестил «скромными учениками немецких ортодоксов предательства», появлялись люди партии конституционалистов-демократов, появлялись даже октябристы — Стратонов, Алябьев, прятался в уголках
профессор Платонов, мелькали серые фигуры Мякотяна, Пешехонова, покашливал, притворяясь больным, нововременец Меньшиков,
и еще многие именитые фигуры.
У Елены, как всегда к вечернему чаю, гости:
профессор Пыльников
и какой-то высокий, тощий, с козлиной, серого цвета, бородкой на темном, точно закоптевшем лице. Елена встретила веселым восклицанием...