Неточные совпадения
— И
как хорошо всё это было до этого,
как мы хорошо
жили!
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам
жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того
как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Не знаю, я не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, — продолжал он. — Я нигде так не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками,
как прожив с матушкой зиму в Ницце. Ницца сама по себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хороши только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня. Они точно
как…
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором
жил, по воспитанию своему, не мог себе представить других к матери отношений,
как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.
— Да, я понимаю, что положение его ужасно; виноватому хуже, чем невинному, — сказала она, — если он чувствует, что от вины его всё несчастие. Но
как же простить,
как мне опять быть его женою после нее? Мне
жить с ним теперь будет мученье, именно потому, что я люблю свою прошедшую любовь к нему…
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и
какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Вспоминал он,
как брат в университете и год после университета, несмотря на насмешки товарищей,
жил как монах, в строгости исполняя все обряды религии, службы, посты и избегая всяких удовольствий, в особенности женщин; и потом
как вдруг его прорвало, он сблизился с самыми гадкими людьми и пустился в самый беспутный разгул.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде
каких чужих людей
живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
— Ну, будет о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё не чужие. Ну, выпей же. Расскажи, что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. —
Как ты
живешь?
—
Живу один в деревне,
как жил прежде, занимаюсь хозяйством, — отвечал Константин, с ужасом вглядываясь в жадность, с которою брат его пил и ел, и стараясь скрыть свое внимание.
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели
жив?
Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: «А я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что,
как ни странно это было, он не расстался с своими мечтами и что он без них
жить не может.
Она вспомнила,
как она рассказала почти признание, которое ей сделал в Петербурге молодой подчиненный ее мужа, и
как Алексей Александрович ответил, что,
живя в свете, всякая женщина может подвергнуться этому, но что он доверяется вполне ее такту и никогда не позволит себе унизить ее и себя до ревности.
— Звонят. Выходит девушка, они дают письмо и уверяют девушку, что оба так влюблены, что сейчас умрут тут у двери. Девушка в недоумении ведет переговоры. Вдруг является господин с бакенбардами колбасиками, красный,
как рак, объявляет, что в доме никого не
живет, кроме его жены, и выгоняет обоих.
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати,
как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она
жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
— Нет, лучше поедем, — сказал Степан Аркадьич, подходя к долгуше. Он сел, обвернул себе ноги тигровым пледом и закурил сигару. —
Как это ты не куришь! Сигара — это такое не то что удовольствие, а венец и признак удовольствия. Вот это жизнь!
Как хорошо! Вот бы
как я желал
жить!
Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не нуждались,
как жили мой отец, мой дед.
Резко выступающие мышцы из-под сетки
жил, растянутой в тонкой, подвижной и гладкой,
как атлас, коже, казались столь же крепкими,
как кость.
— Нет, им надо научить нас,
как жить.
— Да, — сказал он, решительно подходя к ней. — Ни я, ни вы не смотрели на наши отношения
как на игрушку, а теперь наша судьба решена. Необходимо кончить, — сказал он оглядываясь, — ту ложь, в которой мы
живем.
— Из всякого положения есть выход. Нужно решиться, — сказал он. — Всё лучше, чем то положение, в котором ты
живешь. Я ведь вижу,
как ты мучаешься всем, и светом, и сыном, и мужем.
Варенька
жила с нею постоянно за границей, и все, кто знал мадам Шталь, знали и любили М-llе Вареньку,
как все её звали.
Она, так же
как и племянница г-жи Шталь, Aline, про которую ей много рассказывала Варенька, будет, где бы ни
жила, отыскивать несчастных, помогать им сколько можно, раздавать Евангелие, читать Евангелие больным, преступникам, умирающим.
—
Как не поедем? — покраснев и тотчас же закашлявшись, сказал Петров, отыскивая глазами жену. — Анета, Анета! — проговорил он громко, и на тонкой белой шее его,
как веревки, натянулись толстые
жилы.
— Я не об вас, совсем не об вас говорю. Вы совершенство. Да, да, я знаю, что вы все совершенство; но что же делать, что я дурная? Этого бы не было, если б я не была дурная. Так пускай я буду
какая есть, но не буду притворяться. Что мне зa дело до Анны Павловны! Пускай они
живут как хотят, и я
как хочу. Я не могу быть другою… И всё это не то, не то!..
— Всё не то. Я не могу иначе
жить,
как по сердцу, а вы
живете по правилам. Я вас полюбила просто, а вы, верно, только затем, чтобы спасти меня, научить меня!
Она
как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она
жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда,
как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
Но любить или не любить народ,
как что-то особенное, он не мог, потому что не только
жил с народом, не только все его интересы были связаны с народом, но он считал и самого себя частью народа, не видел в себе и народе никаких особенных качеств и недостатков и не мог противопоставлять себя народу.
Кроме того, хотя он долго
жил в самых близких отношениях к мужикам
как хозяин и посредник, а главное,
как советчик (мужики верили ему и ходили верст за сорок к нему советоваться), он не имел никакого определенного суждения о народе, и на вопрос, знает ли он народ, был бы в таком же затруднении ответить,
как на вопрос, любит ли он народ.
Но быть гласным, рассуждать о том, сколько золотарей нужно и
как трубы провести в городе, где я не
живу; быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры, и
как председатель спрашивает у моего старика Алешки-дурачка: «признаете ли вы, господин подсудимый, факт похищения ветчины?» — «Ась?»
— Я не знаю! — вскакивая сказал Левин. — Если бы вы знали,
как вы больно мне делаете! Всё равно,
как у вас бы умер ребенок, а вам бы говорили: а вот он был бы такой, такой, и мог бы
жить, и вы бы на него радовались. А он умер, умер, умер…
— Вот, вот
как вы делаете, что вам не скучно? На вас взглянешь — весело. Вы
живете, а я скучаю.
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило
жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть,
какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
Вронский слушал внимательно, но не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом свои симпатии и антипатии, тогда
как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже,
как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он
жил. И,
как ни совестно это было ему, ему было завидно.
В женском вопросе он был на стороне крайних сторонников полной свободы женщин и в особенности их права на труд, но
жил с женою так, что все любовались их дружною бездетною семейною жизнью, и устроил жизнь своей жены так, что она ничего не делала и не могла делать, кроме общей с мужем заботы,
как получше и повеселее провести время.
Ему хотелось плакать над своим умирающим любимым братом, и он должен был слушать и поддерживать разговор о том,
как он будет
жить.
Левин пощупал, ушел за перегородку, потушил свечу, но долго еще не спал. Только что ему немного уяснился вопрос о том,
как жить,
как представился новый неразрешимый вопрос ― смерть.
— Ничего ты не хочешь устроить; просто,
как ты всю жизнь
жил, тебе хочется оригинальничать, показать, что ты не просто эксплуатируешь мужиков, а с идеею.
― Только не он. Разве я не знаю его, эту ложь, которою он весь пропитан?.. Разве можно, чувствуя что-нибудь,
жить,
как он
живет со мной? Он ничего не понимает, не чувствует. Разве может человек, который что-нибудь чувствует,
жить с своею преступною женой в одном доме? Разве можно говорить с ней? Говорить ей ты?
— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того…
как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и
как нянька ходил за детьми.
— То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя,
как во всяком другом — в потере, в смерти, нести крест, а тут нужно действовать, — сказал он,
как будто угадывая ее мысль. — Нужно выйти из того унизительного положения, в которой вы поставлены; нельзя
жить втроем.
Шестнадцать часов дня надо было занять чем-нибудь, так
как они
жили за границей на совершенной свободе, вне того круга условий общественной жизни, который занимал время в Петербурге.
Голенищев опомнился и охотно согласился. Но так
как художник
жил в дальнем квартале, то решили взять коляску.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он,
как теперь, каждую минуту думал, что в его душе
живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался,
как за спасение, за свое мнимое спасение.
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так
как она никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам!
Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
Кити видела, что с мужем что-то сделалось. Она хотела улучить минутку поговорить с ним наедине, но он поспешил уйти от нее, сказав, что ему нужно в контору. Давно уже ему хозяйственные дела не казались так важны,
как нынче. «Им там всё праздник — думал он, — а тут дела не праздничные, которые не ждут и без которых
жить нельзя».
И теперь, если бы не лето у Левиных, я не знаю,
как бы мы
прожили.
«Все
живут, все наслаждаются жизнью, — продолжала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, — а я,
как из тюрьмы выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
Комната эта была не та парадная, которую предлагал Вронский, а такая, за которую Анна сказала, что Долли извинит ее. И эта комната, за которую надо было извиняться, была преисполнена роскоши, в
какой никогда не
жила Долли и которая напомнила ей лучшие гостиницы за границей.
Они
живут совершенно
как самые лучшие супруги; их будет судить Бог, а не мы.