Неточные совпадения
— Не его это дело! — объяснил он мне. — Сам себе помогай, на то тебе разум дан! Бог — для того, чтобы умирать не страшно было, а
как жить — это твоё дело!
Множество раз я его слыхал, и теперь вот он предо мною
жив стоит: сухонький, юркий, бородёнка в три волоса, весь оборванный, рожа маленькая, клином, а лоб большой, и под ним воровские развесёлые глаза часто мигают,
как две тёмные звезды.
— Ещё в то время,
как подкинули тебя, думал я — не взять ли ребёнка-то себе, да не успел тогда. Ну, а видно, что господь этого хочет, — вот он снова вручил жизнь твою в руки мне. Значит, будешь ты
жить со мной!
Мне тогда всё едино было —
жить, не
жить, и
как жить, и с кем… Так я и встал с одной точки на другую незаметно для себя.
— Не ты меня заставляешь грешить, а я тебя. Пиши,
как велю, с тебя не спросится, ты — только рука моя! Праведность свою не нарушишь этим, не бойся! А на десять рублей в месяц ни я, ни кто не уловчится правильно
жить. Это — пойми!
— Напрасно ты на людей столько внимания обращаешь; каждый
живёт сам собой — видишь? Конечно, теперь ты один на земле, а когда заведёшь семью себе, и никого тебе не нужно, будешь
жить,
как все, за своей стеной. А папашу моего не осуждай; все его не любят, вижу я, но чем он хуже других — не знаю! Где любовь видно?
Пилит он мне сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе —
какой я солдат? Уже одно то, что в казарме надо
жить всегда с людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
С того дня нечисто зажил я; началась для меня какая-то тёмная и пьяная полоса, заметался парень,
как голубь на пожаре в туче дымной. И Ольгу мне жалко, и хочется её женой иметь, люблю девушку, а главное — вижу, что Титов в чём-то крепче и устойчивей меня, а это несносно для гордости моей. Презирал я воровские дела и всю тёмную душу его, а вдруг открылось, что
живёт в этой душе некая сила и — властно смотрит она на меня!
Ольга же день ото дня тает в печали,
как восковая свеча. Думаю,
как она будет
жить с другим человеком, и не могу поставить рядом с ней никого, кроме себя.
Выклянчил Титов кусок земли, — управляющему Лосева покланялся, — дали ему хорошее местечко за экономией; начал он строить избу для нас, а я — всё нажимаю, жульничаю. Дело идёт быстро, домик строится, блестит на солнце,
как золотая коробочка для Ольги. Вот уже под крышу подвели его, надо печь ставить, к осени и
жить в нём можно бы.
Как познали мы с нею друг друга, то оба заплакали, сидим на постели обнявшись, и плачем, и смеёмся от великой и не чаянной нами радости супружества. До утра не спали, целовались всё и разговаривали,
как будем
жить; чтобы видеть друг друга — свечу зажгли.
Зиму
прожил я незаметно,
как один светлый день; объявила мне Ольга, что беременна она, — новая радость у нас. Тесть мой угрюмо крякает, тёща смотрит на жену мою жалостливо и всё что-то нашёптывает ей. Затевал я своё дело начать, думал пчельник устроить, назвать его, для счастья, Ларионовым, разбить огород и заняться птицеловством — всё это дела для людей безобидные.
На селе известно стало, что я с тестем не в ладу
живу, стал народ поласковее глядеть на меня. Сам же я от радостей моих мягче стал, да и Ольга добра сердцем была — захотелось мне расплатиться с мужиками по возможности. Начал я маленько мирволить им: тому поможешь, этого прикроешь. А в деревне —
как за стеклом, каждый твой взмах руки виден всем. Злится Титов...
Застегнула девица кофточку свою и вся как-то подобралась. Очень это понравилось мне; взглянул в лицо ей молча, а про себя говорю: спасибо!
Как ни тяжело было мне, а ведь молод я, и уже привычка к женщине есть, — два года в супружестве
жил. Старуха, задыхаясь, говорит...
— Почему же называют это место — местом спасения души, если и здесь всё на деньгах построено, для денег
живём,
как и в миру? Я сюда от греха торговли, а она здесь против меня, — куда бегу теперь?
— Садись! Вот
как я
живу. Не по-монашески, а?
— Расскажи мне, — говорит, —
как ты
жил и зачем пришёл сюда?
Начал я
жить в этом пьяном тумане,
как во сне, — ничего, кроме Антония, не вижу, но он сам для меня — весь в тени и двоится в ней. Говорит ласково, а глаза — насмешливы. Имя божие редко произносит, — вместо «бог» говорит «дух», вместо «дьявол» — «природа», но для меня смысл словами не меняется. Монахов и обряды церковные полегоньку вышучивает.
Вот — замечаю я: наблюдает за мною некий старичок — седенький, маленький и чистый,
как голая кость. Глаза у него углублённые, словно чего-то устрашились; сух он весь, но крепок, подобно козлёнку, и быстр на ногах. Всегда жмётся к людям, залезает в толпу, — бочком
живёт, — и заглядывает в лица людей, точно ищет знакомого. Хочется ему чего-то от меня, а не смеет спросить, и жалка мне стала эта робость его.
— Да будто ничего!
Жил вообще,
как все. Сибирский я, из-под Тобольска, ямщиком в молодости был, а после двор постоялый держал, трактир тоже… лавка была…
— Надо всем она веет, а человек вроде
как по жёрдочке над пропастью идёт; она крылом мах! — и человека нет нигде! О, господи! «Силою твоею да укрепится мир», — а
как ему укрепиться, ежели смерть поставлена превыше всего? Ты и разумом смел, и книг много съел, а
живёшь, пока цел, да!
А я и при жене
как вдовый
жил: четыре года хворала жена-то у меня, с печи не слезая; умерла — так я даже перекрестился… слава богу — свободен!
— Бога не вижу и людей не люблю! — говорит. —
Какие это люди, если друг другу помочь не могут? Люди! Против сильного — овцы, против слабого — волки! Но и волки стаями
живут, а люди — все врозь и друг другу враги! Ой, много я видела и вижу, погибнуть бы всем! Родят деток, а растить не могут — хорошо это? Я вот — била своих, когда они хлеба просили, била!
Временами охватывало меня тёмное уныние: по неделям
жил я,
как сонный или слепой, — ничего не хочется, ничего не вижу.
Стал думать: а не бросить ли мне это хождение, да и
жить,
как все, не загадывая загадок себе, смирно подчиняясь не мною установленному?
Дён пять
прожил я с Христей, а больше невозможно было: стали клирошанки и послушницы сильно приставать, да и хотелось мне побыть одному, одумать этот случай.
Как можно запрещать женщине родить детей, если такова воля её и если дети всегда были, есть и будут началом новой жизни, носителями новых сил?
Городов я не любил. Жадный шум их и эта бесшабашная торговля всем — несносны были мне; обалдевшие от суеты люди города — чужды. Кабаков — избыток, церкви — лишние, построены горы домов, а
жить тесно; людей много и все — не для себя: каждый привязан к делу и всю жизнь бегает по одной линии,
как пёс на цепи.
Иной раз сам над собой смеюсь: ишь,
какой уставщик
живёт! Но хоть и смешно, да не радостно: вижу я только ошибку во всём, недоступна она разуму моему и тем больше тяготит. Иду ко дну.
— Видишь ли, — спрашивает, — что сделано народом и
как измывались над ним до поры, пока ты не явился обругать его глупыми словами? Это я сказывал больше о том, что он по чужой воле делал, а отдохну — расскажу, чем душа его
жила,
как он бога искал!
— Болезнь, — продолжает Михайла, — это когда человек не чувствует себя, а знает только свою боль да ею и
живёт! Но вы,
как видно, себя не потеряли: вот вы ищете радостей жизни, — это доступно только здоровому.
— Две трети жизни
прожил я,
как лошадь, — обидно! Ну, ничего, нагоню сколько можно! Только не прыток я умом. Ум,
как рука, тоже требует упражнения. А у меня руки умнее головы.
— Не догадался Христос на всю жизнь маленьким остаться, в моих, примерно, летах! Остался бы так да и
жил, обличал бы богатых, помогал бедным — и не распяли бы его, потому — маленький! Пожалели бы! А так,
как он сделал, — будто и не было его…
Бывало, что сам
живёшь как часть чьего-то тела, слышишь крик души своей из других уст, и пока слышишь его — хорошо тебе, а минет время, замолкнет он, и — снова ты один, для себя.
И рядом с этим — не борясь — другой вопрос
живёт: с неба ли на землю нисшёл господь или с земли на небеса вознесён силою людей? И тут же горит мысль о богостроительстве,
как вечном деле всего народа.
— Православные! Вот,
жил разбойник, обижал народ, грабил его… Смутился совестью, пошёл душу спасать, — захотел послужить народу буйной силою своей и — послужил! И ныне вы среди разбойников
живёте, грабят они вас усердно, а чем служат вашей нужде?
Какое добро от них видите?
Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен,
как бревно. Я ему прямо скажу:
как хотите, я не могу
жить без Петербурга. За что ж, в самом деле, я должен погубить жизнь с мужиками? Теперь не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Городничий (бьет себя по лбу).
Как я — нет,
как я, старый дурак? Выжил, глупый баран, из ума!.. Тридцать лет
живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов! (махнул рукой)нечего и говорить про губернаторов…
Бобчинский. Я прошу вас покорнейше,
как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство,
живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинскнй. Так и скажите:
живет Петр Иванович Бобчпиский.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело,
какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь,
как курица»; а в другом словно бес
какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И
как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Как взбежишь по лестнице к себе на четвертый этаж — скажешь только кухарке: «На, Маврушка, шинель…» Что ж я вру — я и позабыл, что
живу в бельэтаже.