— А
то кто же? Конечно, я! — весело отвечал старик, видимо любуясь своим племянником, очень походившим на покойного любимого брата адмирала. — Третьего дня встретился с управляющим морским министерством, узнал, что «Коршун» идет в дальний вояж [Моряки старого времени называли кругосветное путешествие дальним вояжем.], и попросил… Хоть и не люблю я за родных просить, а за тебя попросил… Да… Спасибо министру, уважил просьбу. И ты, конечно, рад, Володя?
Неточные совпадения
— И вы увидите, какие будут у вас внимательные ученики!.. На днях я вам выдам запас азбук и кое-какой запас народных книг… Каждый день час или полтора занятий, но, разумеется, никаких принуждений.
Кто не захочет, — не приневоливайте, а
то это сделается принуждением и… тогда все пропало… Кроме этих занятий, мы устроим еще чтение с глобусом… Нам надо смастерить большой глобус и начертить на нем части света… Найдутся между вами мастера?
Почтенный Степан Ильич, проплававший более половины своей пятидесятилетней жизни и видавший немало бурь и штормов и уверенный, что
кому суждено потонуть в море,
тот потонет, стоял в своем теплом стареньком пальто, окутанный шарфом, с надетой на затылок старенькой фуражкой, которую он называл «штормовой», с таким же спокойствием, с каким бы сидел в кресле где-нибудь в комнате и покуривал бы сигару.
К вечеру «Коршун» снялся с якоря, имея на палубе нового и весьма забавного пассажира: маленькую обезьяну из породы мартышек, которую купил Ашанин у торговца фруктами за полфунта стерлингов. Кто-то из матросов окликнул ее «Сонькой». Так с
тех пор за нею и осталась эта кличка, и Сонька сделалась общей любимицей.
В четвертом часу следующего дня «Коршун» пересекал экватор. Это событие было ознаменовано традиционным морским празднеством в память владыки морей Нептуна и обливанием водой всех
тех,
кто впервые вступал в нулевую широту.
А
тем,
кто говорит, что ничего не боится, и щеголяет своей храбростью, не верьте, Ашанин, и не стыдитесь
того, что вам было жутко! — ласково прибавил капитан, отпуская молодого человека.
С шампунек китайцы поднимались с самыми умильными физиономиями, как-то ловко проскальзывали мимо вахтенного унтер-офицера, и так как они, по выражению его, были все «на одну рожу»,
то он поневоле находился в затруднении:
кого пускать и
кого не пускать.
Кого назначат на смену, никому, конечно, не было известно; но и капитан и многие офицеры почему-то думали, что, вероятно, будет назначен лихой адмирал Корнев, известный в
те времена во флоте под разными кличками и между прочим под кличкой «беспокойного адмирала».
Ревизор хорошо понял, конечно,
кто эти «некоторые», и, злопамятный и мстительный, с
тех пор невзлюбил Ашанина, и старался, по возможности, делать ему всякие неприятности исподтишка, не ссорясь открыто и избегая всяких споров, зная, что на стороне Володи большинство кают-компании.
Судя по скромным домикам, улица эта была не из главных, и жители, видимо, не стеснялись любопытными чужими взорами, предоставляя
кому угодно смотреть сквозь раскрытые двери на
то, что делалось внутри.
В зале было прохладно. В настежь открытые большие окна врывался чудный аромат от цветника, разбитого в саду. Все шумно стали рассаживаться и заказывать себе блюда. Так как вкусы у моряков были разнообразные,
то хозяину-французу пришлось обходить каждого и запоминать,
кто чего желает. Расторопные лакеи-канаки в своих белых куртках и шароварах бесшумно выходили, получая приказания хозяина на канацком языке.
Затем много разговоров было о
том,
кто будет назначен начальником эскадры и скоро ли он приедет.
— А
то другой и неглупый человек видит много интересного и по морскому делу и так вообще, а написать не умеет… да… И ни с
кем не может поделиться своими сведениями, напечатать их, например, в «Морском Сборнике» [Первые статьи Станюковича были напечатаны в «Морском Сборнике». — Ред.]… И это очень жаль.
— Вы увидите, какие здесь болота и какой климат! Лихорадки и дизентерии губительнее всяких сражений… А этого не понимают! — ворчал адмирал, не досказывая, конечно, перед юным иностранцем,
кто не понимает этого. — Думают, что можно с горстью солдат завоевывать страны! Да, только французы могут геройски переносить
те лишения, какие им выпадают на долю вдали от родины. Слава Франции для них выше всего! — неожиданно прибавил адмирал.
Старый штурман, обыкновенно не очень-то благоволивший к флотским и особенно к
тем,
кому, по его выражению, «бабушка ворожит», напротив, видимо, благоволил к Ашанину и за
то, что он не лодырь, и за
то, что не рассчитывает на протекцию дядюшки-адмирала, и за
то, что Володя недурно (что было уже большим комплиментом со стороны педанта-штурмана) берет высоты солнца и делает вычисления, и за
то, наконец, что в нем не было и тени
того снисходительно барского отношения к штурманам, какое, по старым традициям, укоренившимся во флоте, существовало у большинства флотских офицеров, этих, относительно, баловней службы, к ее пасынкам — штурманам.
Он не похож на
тех,
кто в каждом несчастье, столь возможном на море, видит прежде всего вину…
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «
Кто? толстый этот генерал?»
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В
то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от
кого я пьян бывал!
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? //
Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен,
кто с нею сочетал // Горячку рифм: он
тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и славу между
тем; // Но я, любя, был глуп и нем.
Но
те, которым в дружной встрече // Я строфы первые читал… // Иных уж нет, а
те далече, // Как Сади некогда сказал. // Без них Онегин дорисован. // А
та, с которой образован // Татьяны милый идеал… // О много, много рок отъял! // Блажен,
кто праздник жизни рано // Оставил, не допив до дна // Бокала полного вина, //
Кто не дочел ее романа // И вдруг умел расстаться с ним, // Как я с Онегиным моим.
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к
тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «
Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —