Вокруг света на «Коршуне»
1896
II
Минут через двадцать маленькая двойка пристала к пристани, у которой толпилось несколько шлюпок с судов, и Володя ступил на набережную, довольно светлую, оживленную и шумную, против пристани, вблизи которой было несколько кабачков, и где под зелеными навесами, освещенными цветными фонариками, темнокожие каначки в своих живописных ярких одеждах продавали овощи и фрукты.
На этом небольшом пространстве толпилось много народа, шел говор на разных языках и раздавался веселый, подчас пьяный смех. Тут были и темнокожие канаки и каначки — одетые, полуодетые и очень мало одетые, и матросы с купеческих кораблей в белых рубахах и штанах, особенно выделяющихся на этом пестром фоне канацких одежд. Канаки в этой толпе, как видно, менее заботились о полноте и красоте своих костюмов, но зато каначки положительно были интересны в своих легких, преимущественно ярких, тканях, надетых прямо на тело. Все они, и мужчины и женщины, отличались необыкновенно добродушными лицами, веселыми и оживленными, черты которых, довольно правильные, были гораздо красивее, чем у малайцев.
Глядя на этих симпатичных канаков, Володя невольно припомнил рассказы путешественников о том, как европейцы — и преимущественно моряки — познакомили этот кроткий народ с дурными сторонами цивилизации и, главное, с водкой, прежде неизвестной среди канаков, а теперь довольно-таки ими любимой. И мало ли чего еще дурного не принесли европейцы вместе с хорошим — со школами, с просвещением, с христианством. Прежде на благодатном острове, климат которого, благодаря его положению среди океана, один из лучших в мире, не было никаких болезней, и люди умирали от старости, если преждевременно не погибали в пастях акул, на ловлю которых они отправлялись в океан и там, бросившись с лодчонки в воду, ныряли с ножами в руках, храбро нападая на хищников, мясо которых незаслуженно прежде ценили. А теперь уж есть разные болезни, правда, излечивающиеся целебным чудным воздухом даже без докторов, но все-таки уж прежней долговечности нет.
Несколько гребцов с катера, любопытно озираясь, толкались в этой толпе, над которой сверху смотрело брильянтовое небо, и которую ласкала нега волшебной тропической ранней ночи. Человека три матросов с «Коршуна» стояли у лавчонки с фруктами, несколько смущенные тем, что торговка, сделав рукой какой-то знак и улыбнувшись ласковой улыбкой, открывая ряд ослепительно белых зубов, внезапно исчезла. И много было таких лавчонок без присмотра. Хозяйки их с беспечной доверчивостью оставляли товар, чтобы поболтать с соседкой или даже сбегать домой: как видно, здесь не имеют европейских понятий о воровстве. Недаром же Володя потом видел, что запоров почти нигде нет в канацких домах.
Но вот молодая каначка вернулась, и матросы начали торговать большие апельсины. Они ухитрились объясниться и за маленькую серебряную монетку получили десяток апельсинов, да еще каначка дала каждому матросу по апельсину в придачу и спросила, ломая английский язык:
— Инглиш сейлор? (английский матрос?)
— Русс, милая, русс! — отвечал матрос. — Нет инглиш! — прибавил он, ожесточенно махая головой.
Очевидно, каначка не имела никакого представления или, быть может, весьма смутное о русских матросах; тем не менее, она любезно кивнула головой, словно бы вполне удовлетворенная ответом, и предложила матросам маленькую связку бананов и не взяла платы, когда матросы ей предложили.
— Ну, спасибо, мерси, тэнк-ю, мадам!
Матросы галантно приложили руки к шапкам и ушли.
— И ласковый же народ, братцы! — проговорил один из них, уписывая банан.
— Обходительный…
— И как же здесь привольно… Воздух-то какой легкий…
— И спать вовсе не охота, а, поди, десятый, должно, час…
— Не меньше.
Володя, с любопытством поглядывавший вокруг на эту оживленную толпу, заметил, что очень пьяными были только европейцы-матросы, которые буянили и лезли в драку. Среди же туземцев он не видал пьяных; были подгулявшие и вели себя очень тихо и прилично.
Побродив минут десять в толпе, Ашанин вышел из нее, чтобы отправиться в город и побродить по полутемным, слабо освещенным редкими фонарями улицам-аллеям, по бокам которых мигали огоньки домиков, скрытых в листве, как увидал перед собой старшину катера, унтер-офицера, вместе с гребцом, которые только что вышли из кабачка и вытянулись перед Володей, приложив свои пятерни к шапкам.
— Доброго вечера, ваше благородие! — проговорил унтер-офицер. — Очень приятное здесь место, ваше благородие. Очень даже лестно прогуляться.
— И водка хороша? — улыбнулся Володя.
— Мы, ваше благородие, малость только самую попробовали, потому как… с катера, значит… Виски прозывается, но только против нашего рома не сустоять… Уж вы, ваше благородие, будьте добры, не обсказывайте, значит, господину левизору, что мы заходили в заведение, а то… левизор…
— С чего ты взял? Будь спокоен… не обскажу.
— Мы всего по стаканчику, ваше благородие, — говорил унтер-офицер, хотя некоторая развязность и оживление едва ли соответствовали такому незначительному количеству виски.
— Что, катеру велено дожидаться?
— Точно так, левизора, а затем мы обернем к полу ночи за господами офицерами.
— А ты не знаешь, куда они пошли?
— Должно быть, в гостиницу, ваше благородие… вот сюда, прямо, если идтить по набережной… такой большой дом, очень даже хороший… я с левизором ходил…
— Ну, ладно, до свидания.
— Счастливо оставаться, ваше благородие.
Володя не хотел идти в гостиницу в такую чудную ночь и пошел наугад в первую аллею… Ах, как хорошо было! Как приятно дышалось среди темневшей зелени и пальм и низких раскидистых бананов, среди благоухания цветов в маленьких садиках у освещенных фонариками маленьких домишек, крытых той же листвой бананов.
Судя по скромным домикам, улица эта была не из главных, и жители, видимо, не стеснялись любопытными чужими взорами, предоставляя кому угодно смотреть сквозь раскрытые двери на то, что делалось внутри. Целые семьи темнокожих канаков сидели живописными группами у порога или лежали, не стесняясь костюмами, на циновках внутри домов. Матери слишком откровенно кормили грудных детей или искали насекомых в головах более взрослых ребятишек, а то и в курчавой, покрытой жестковатыми, черными, как смоль, волосами, голове почтенного хозяина. И везде слышался гортанный говор, прерываемый веселым смехом, который лучше всяких слов говорит, что люди довольны и даже счастливы.
Эти идиллические семейные картины как-то отвечали и этой чудной ночи, и этой дивной природе и переносили Володю в мир первобытных людей, счастливых в своем наивном неведении ни войны, ни болезней, ни нужды, греющихся под горячим солнцем тропиков и довольствующихся кокосами, ананасами, бананами.
А на улице то и дело встречались полутемные фигуры гуляющих. Тихий говор и смех как-то таинственно разносятся в воздухе, словно бы говоря о людском счастье. По временам раздавался мягкий, слегка звякающий по крупному жесткому песку улицы шум копыт, и мимо Володи проносились с веселым смехом стройные фигуры амазонок-каначек, сидящих по-мужски на маленьких лошадках.
Володя повернул в другую улицу, потом в третью — все те же хижины, все те же идиллические картины в домах, все те же встречи гуляющих и катающихся верхом — и вышел, наконец, в лучше освещенную улицу с несколькими лавками и ресторанами, в которых капитаны с купеческих судов играли на бильярде, и многие канаки в более или менее европейских костюмах потягивали водку или пиво. Вокруг таких ресторанов непременно стояли кучки канаков, одетых по-туземному, то есть прикрытые слегка, с голыми ногами и обнаженной грудью, и глазели на игроков.
Его величества, однако, не было в числе игравших на бильярде. Какой-то англичанин, вероятно офицер с английского военного фрегата, стоявшего на рейде, на вопрос Володи, нет ли короля в числе играющих, отвечал, что он уже сыграл несколько партий и ушел, вероятно, прогуляться среди своих подданных, и советовал Володе идти к большому освещенному, открытому со всех сторон зданию на столбах в конце улицы, на площадке, окруженной деревьями, откуда доносились звуки, напоминающие скрипку.
— Там канаки танцуют свой национальный танец «уле-уле». Вероятно, и его величество там! — прибавил англичанин.
Володя пошел по указанному направлению и скоро подошел к большому сараю. Звуки музыки, не особенно гармоничной, с быстрым все учащающимся темпом, раздавались громко и резко. Огромная толпа канаков и каначек наполняла сарай, окружив тесным кольцом танцующих.
Володя пробрался вперед и увидал молодую каначку, обмотанную кусками яркой ткани. Она стояла неподвижно на одном месте, но все ее тело изгибалось направо и налево, взад и вперед, причем голова почти касалась земли; движения танцовщицы становились все быстрее и быстрее; канаки-музыканты все учащали темп на своих маленьких, похожих на балалайки инструментах, которым аккомпанировала флейта; наконец, туловище танцовщицы совсем закружилось в стремительном движении… Но вдруг звуки сразу оборвались, и каначка стояла неподвижная, не шелохнувшись. Пот градом катил с ее лица, глаза как-то дико блестели.
Это и есть танец «уле-уле».
Темнокожая публика разразилась громкими криками восторга.
Вслед затем из публики вышел молодой человек, ведя за руку молодую женщину, и начал тот же танец, но только вдвоем. Но Володе не особенно понравился и первый танец, и он собирался уже выходить, как в числе зрителей первого ряда увидал нескольких корветских офицеров, и в том числе своего любимца — доктора Федора Васильевича, и он подошел к своим.
Вскоре русские офицеры отправились целой гурьбой на набережную, где среди большого темного сада сияло своими освещенными окнами большое здание лучшего отеля в Гонолулу. Высокий горбоносый француз, хозяин гостиницы, один из тех прошедших огонь и воду и перепробовавших всякие профессии авантюристов, которых можно встретить в самых дальних уголках света, любезно приветствуя тороватых моряков, ввел их в большую, ярко освещенную общую залу и просил занять большой стол.
В зале было прохладно. В настежь открытые большие окна врывался чудный аромат от цветника, разбитого в саду. Все шумно стали рассаживаться и заказывать себе блюда. Так как вкусы у моряков были разнообразные, то хозяину-французу пришлось обходить каждого и запоминать, кто чего желает. Расторопные лакеи-канаки в своих белых куртках и шароварах бесшумно выходили, получая приказания хозяина на канацком языке.
В ожидании ужина на столе, по русскому обычаю, появилась закуска: маринованные сельди, анчоусы и сыры и, разумеется, джин, абсент и виски. Все чокались друг с другом, веселые и довольные, что находятся на берегу. Скоро стол был уставлен всевозможными кушаньями, какие только могли дать в гостинице, и множеством бутылок. Пили и шампанское, и кларет, и портвейн, и эль, и портер. Доктор и Володя, сидевшие рядом, потягивали через соломинки «cherry coblar», вкусный прохладительный американский напиток, смесь хереса, ликера и воды с толченым льдом.
За столом становилось шумно. Почти все офицеры и гардемарины с «Коршуна», исключая старшего офицера, ревизора, батюшки и вахтенного, собрались здесь. Менялись впечатлениями, составляли программы экскурсий, делали предположения, куда «Коршун» пойдет с Сандвичевых островов, — этого никто не знал. Затем много разговоров было о том, кто будет назначен начальником эскадры и скоро ли он приедет. Если назначат «беспокойного адмирала», то беда… Он был хорошо всем известен во флоте по своей репутации бешеного человека и отчаянного «разносителя» и вместе с тем превосходного адмирала, знающего, решительного и отважного. Лейтенант Поленов, плававший с этим адмиралом три года, передавал неутешительные сведения о его вспыльчивости, о его «разносах» и требовательности по службе и о его внезапных переводах офицеров с судна на судно даже среди океана. Особенно он школил гардемаринов.
— Небось, он всю эскадру подтянет! — прибавил лейтенант.
— «Коршун» нечего подтягивать… «Коршун» и без адмирала в отличном порядке! — вступился за честь «Коршуна» мичман Лопатин.
— Знаю; но у него, господа, и не ждешь, что ему вдруг не понравится.
Молодежь слушала, несколько смущенная, но старый штурман подбодрил всех, заметив с улыбкой:
— Не так страшен черт, как его малюют. Я знаю Корнева. Тоже плавал с ним.
— Ну и что? — спрашивали со всех сторон.
— Горячка — это верно… Лодырей не любит — это тоже верно; но зато добрейший человек, в сущности… Я, по крайней мере, знаю, что из-за него никто не пострадал.
— Он, верно, на флагманском корвете, который идет сюда, будет плавать? — спросил кто-то.
— Он-то? — и Степан Ильич усмехнулся и прибавил: — Не таковский! Он на всех судах эскадры переплавает, чтобы поближе ознакомиться с судном и с офицерами… Наверное, месяц-другой посидит и на «Коршуне».
Ашанин разговаривал с доктором, мало обращая внимания на толки о «беспокойном адмирале». Он передавал свои впечатления о канаках и каначках, о прелестной прогулке вечером, и они условились на следующее утро съехать вдвоем на целый день: Федор Васильевич был свободен — ни одного больного у него не было в лазарете, и Володя тоже — на якоре, с разрешения капитана, офицеры стояли вахты посуточно. Они сперва осмотрят город, а потом отправятся за город — в знаменитые апельсинные рощи, а потом в живописное ущелье, оканчивающееся обрывом над океаном, откуда вид восхитительный. По крайней мере, так говорили местные жители.
Ужин уже приходил к концу, как в залу вошел ревизор и, присевши к столу, заказал себе ужин и велел подать шампанского.
При виде ревизора веселое настроение Ашанина исчезло. Он вдруг сделался мрачный и бросал свирепые взгляды на ревизора.
— Что с вами? — спросил доктор.
— Вы разве не знаете, что сделал со мной этот отвратительный дантист?
— Какой дантист? У нас не один! — улыбнулся Федор Васильевич.
— Первушин.
— Ничего не знаю.
— Вы разве не на катере съехали на берег?
— Нет, на вельботе вместе с капитаном…
— Ну, так слушайте, Федор Васильевич!
И Володя, снова взволнованный при воспоминании об обиде, рассказал, что сделал с ним ревизор.
— Плюньте, Владимир Николаич.
— Нет, я так этого не оставлю, Федор Васильевич. Такого нахала надо проучить: он не в первый раз устраивает мне пакости. Я не обращал прежде внимания, а больше не могу.
— Что же вы хотите делать?
— Я ему при всех скажу, что так порядочные люди не поступают.
— Бросьте. Охота вам поднимать историю. Он пожалуется на вас капитану, скажет, что вы дерзки со старшим… Точно вы не знаете Первушина?
Но возбуждавшийся все более и более Володя не слушал Федора Васильевича и, чувствуя неодолимое желание «оборвать» ревизора, вздрагивавшим голосом крикнул ему через стол:
— Степан Васильевич!
— Что вам угодно, господин Ашанин?
— Мне угодно узнать, отчего вы не подождали меня минутку на катере, несмотря на то что вестовой доложил, что я готов! — вызывающим тоном продолжал Володя, внезапно бледнея.
Наступило общее молчание.
— Я не обязан всех ждать… Вольно вам было опаздывать!
— Одну минуту не могли подождать? Значит, не хотели?
— Хотя бы и не хотел. Это не ваше дело, и я попрошу вас прекратить этот разговор! — проговорил ревизор, возвышая голос.
— Вы не имели права не хотеть. Катер для всех офицеров, не для одного вас…
— Прошу не забываться, господин гардемарин Ашанин. Вы — дерзкий мальчишка!
— А вы — невежа, господин Первушин! — крикнул Володя. — И я знаю, почему вы стараетесь при всяком случае сделать мне неприятность: потому что я вас считаю дантистом… Вы бьете матросов, да еще не имеете доблести делать это открыто и бьете исподтишка…
— Молчать! Как вы смеете так говорить со старшим в чине! — крикнул, зеленея от злости, Первушин.
— Молчите сами! Мы здесь на берегу, а не на корвете! — крикнул в свою очередь и Володя.
Первушин видел со всех сторон несочувственные взгляды, видел, что большинство офицеров на стороне Ашанина, и примолк, усиленно занявшись едой.
— Ну, так и знайте, он теперь на вас рапорт подаст! — тихо заметил доктор.
— Черт с ним, пусть подает!
Старший штурман, Степан Ильич, не терпевший никаких ссор, хотел, было, примирить поссорившихся и с этой целью уговаривал и ревизора и Володю, но оба они решительно отказались извиниться друг перед другом. Ревизор даже обиделся, что Степан Ильич сделал ему такое унизительное предложение: извиниться перед гардемарином.
— Отлично вы его осадили, Владимир Николаевич, — сочувственно говорил Ашанину мичман Лопатин, когда все офицеры в полночь возвращались на катер.
— Ловко вы задали ему «ассаже»! — одобрял и гардемарин Кошкин, — а то эта скотина слишком много воображает о себе!
На следующее утро, когда доктор с Ашаниным собрались ехать на берег, старший офицер подошел к Ашанину и позвал к себе в каюту.
— Садитесь, — проговорил он, указывая на табуретку.
И когда оба они уселись, Андрей Николаевич, видимо озабоченный и огорченный, проговорил:
— Лейтенант Первушин подал на вас рапорт капитану. Что там у вас вышло?
Ашанин рассказал, как было дело и из-за чего все вышло. Старший офицер внимательно выслушал Володю и заметил:
— Положим, ревизор был неправ, но все-таки вы не должны были так резко говорить с ним, хотя бы и на берегу… Худой мир лучше доброй ссоры, а теперь вот и открытая ссора… и этот рапорт… Признаюсь, это очень неприятно…
— Но я был вызван на ссору, Андрей Николаич. Лейтенант Первушин не в первый раз делает мне неприятности…
— Знаю-с… Он вас не любит… А все-таки… надо, знаете ли, на судне избегать ссор… На берегу поссорились — и разошлись, а здесь никуда не уйдешь друг от друга, и потому следует жить по возможности мирно… Я вам об этом говорил — помните? — еще когда вы поступили на корвет.
— Я помню это, Андрей Николаевич, и никогда ни с кем не затевал ссоры.
— А вот теперь ссора вышла… И этот рапорт! — поморщился Андрей Николаевич, взглядывая на лежавший у него на столике сложенный лист белой бумаги. — Я должен его представить командиру… Знаете ли что, Ашанин?
— Что, Андрей Николаевич?
— Не лучше ли вам извиниться перед Первушиным, а? А я бы уговорил и его извиниться. Тогда бы и рапорт он взял назад… Я вас прошу об этом… Я понимаю, что вам неприятно извиняться первому, тем более что виноват во всем Первушин, но пожертвуйте самолюбием ради мира в кают-компании… А я даю вам слово, что Первушин больше не позволит себе неприличных выходок… Я с ним серьезно поговорю… Сделайте это для меня, как старшего вашего товарища… И, наконец, к чему беспокоить капитана дрязгами? У него и без дрязг дела довольно.
Андрей Николаевич был, видимо, огорчен этой историей. Он боялся всяких «историй» в кают-компании и умел вовремя прекращать их своим вмешательством, причем влиял своим нравственным авторитетом честного и доброго человека, которого уважали в кают-компании. До сих пор все шло хорошо… и вдруг ссора.
И Андрей Николаевич так убедительно и так мягко просил, что Володя, наконец, уступил и проговорил:
— Извольте, Андрей Николаевич. Ради вас я готов первый извиниться…
— Вот спасибо, голубчик! Вот это по-товарищески!
И, просиявший, он крепко пожал руку Ашанина.
— Но только я извинюсь, так сказать, формально, а в сущности я все-таки не могу уважать Первушина…
— Это ваше дело. Быть может, многие его не уважают… Но только не следует показывать этого… Бог с ним. Он, вероятно, и сам понимает, что не ко двору у нас, и, может быть, уйдет… А пока не надо ссор… не надо…
Через полчаса после того, как Андрей Николаевич поговорил наедине и с Первушиным, Володя извинился перед ревизором и тот перед Ашаниным. Они пожали друг другу руки, хотя оба в душе остались непримиренными. Но зато Андрей Николаевич сиял и, вернувшись в свою каюту, изорвал на мелкие кусочки рапорт и бросил их в иллюминатор.
С этого дня Володя стал пользоваться особенным расположением Андрея Николаевича.
Двойка уже с четверть часа как дожидалась у борта, и доктор с Володей, наконец, уехали на берег.