Неточные совпадения
Леса, как
я уже сказал выше, стояли нетронутыми, и лишь у немногих помещиков представляли не то чтобы доходную статью, а скорее средство добыть большую сумму денег (
этот порядок вещей, впрочем, сохранился и доселе).
К
этому предмету
я возвращусь впоследствии, а теперь познакомлю читателя с первыми шагами моими на жизненном пути и той обстановкой, которая делала из нашего дома нечто типичное.
Родился
я, судя по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом. В то время барыни наши (по-нынешнему, представительницы правящих классов) не ездили, в предвидении родов, ни в столицы, ни даже в губернские города, а довольствовались местными, подручными средствами. При помощи
этих средств увидели свет все мои братья и сестры; не составил исключения и
я.
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии. Был у нее и муж, но в то время, как
я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по
этому случаю в каждый большой праздник возила в тюрьму калачи.
А наконец, возвращаюсь
я однажды с родов домой, а
меня прислуга встречает: «Ведь Прохор-то Семеныч —
это муж-то мой! — уж с неделю дома не бывал!» Не бывал да не бывал, да так с тех пор словно в воду и канул.
Вследствие
этого, когда матушка бывала на
меня сердита, то, давая шлепка, всегда приговаривала: «А вот
я тебя высеку, супостатов покоритель!»
Я еще помню месячину; но так как
этот способ продовольствия считался менее выгодным, то с течением времени он был в нашем доме окончательно упразднен, и все дворовые были поверстаны в застольную.
Я помню ропот и даже слезы по
этому поводу..] нередко из жалости приносили под фартуками ватрушек и лепешек и тайком давали нам поесть.
Да,
мне и теперь становится неловко, когда
я вспоминаю об
этих дележах, тем больше, что разделение на любимых и постылых не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
Словом сказать,
это был подлинный детский мартиролог, и в настоящее время, когда
я пишу
эти строки и когда многое в отношениях между родителями и детьми настолько изменилось, что малейшая боль, ощущаемая ребенком, заставляет тоскливо сжиматься родительские сердца, подобное мучительство покажется чудовищным вымыслом.
— А хочешь,
я тебя, балбес, в Суздаль-монастырь сошлю? да, возьму и сошлю! И никто
меня за
это не осудит, потому что
я мать: что хочу, то над детьми и делаю! Сиди там да и жди, пока мать с отцом умрут, да имение свое тебе, шельмецу, предоставят.
Об отцовском имении мы не поминали, потому что оно, сравнительно, представляло небольшую часть общего достояния и притом всецело предназначалось старшему брату Порфирию (
я в детстве его почти не знал, потому что он в
это время воспитывался в московском университетском пансионе, а оттуда прямо поступил на службу); прочие же дети должны были ждать награды от матушки.
— Намеднись Петр Дормидонтов из города приезжал. Заперлись, завещанье писали.
Я было у двери подслушать хотел, да только и успел услышать: «а егоза неповиновение…» В
это время слышу: потихоньку кресло отодвигают —
я как дам стрекача, только пятки засверкали! Да что ж, впрочем, подслушивай не подслушивай, а его —
это непременно означает
меня! Ушлет она
меня к тотемским чудотворцам, как пить даст!
—
Мне этот секрет Венька-портной открыл. «Сделайте, говорит: вот увидите, что маменька совсем другие к вам будут!» А что, ежели она вдруг… «Степа, — скажет, — поди ко
мне, сын мой любезный! вот тебе Бубново с деревнями…» Да деньжищ малую толику отсыплет: катайся, каналья, как сыр в масле!
—
Это тебе за кобылу!
это тебе за кобылу! Гриша! поди сюда, поцелуй
меня, добрый мальчик! Вот так. И вперед
мне говори, коли что дурное про
меня будут братцы или сестрицы болтать.
Выше
я упоминал о формах, в которых обрушивался барский гнев на прогневлявшую господ прислугу, но все сказанное по
этому поводу касается исключительно мужского персонала, который подвертывался под руку сравнительно довольно редко.
[Выражение
это напоминает
мне довольно оригинальный случай.
Люди позднейшего времени скажут
мне, что все
это было и быльем поросло и что, стало быть, вспоминать об
этом не особенно полезно.
Знаю
я и сам, что фабула
этой были действительно поросла быльем; но почему же, однако, она и до сих пор так ярко выступает перед глазами от времени до времени?
— Что ж
мне докладывать —
это старостино дело!
Я и то ему говорила: доложи, говорю, барыне. А он: что зря барыне докладывать! Стало быть, обеспокоить вас поопасился.
Родителей
я, кажется, завсегда чтила, а кто чтит родителей — тому
это в заслугу ставится.
—
Это персик ранжевый, а вот по отделениям пойдем, там и других персичков поедим. Кто
меня любит — и
я тех люблю; а кто не любит — и
я тех не люблю.
— Вот
это белобокие с кваском, а
эти, с крапинками,
я в Отраде прививочков достала да развела! — поучает Анна Павловна Гришу.
— Этакую ты, матушка, махину набрала! — говорит он, похлопывая себя по ляжкам, — ну, и урожай же нынче! Так и быть, и
я перед чаем полакомлюсь, и
мне уделите персичек… вон хоть
этот!
—
Я казен… — начинает опять солдат, но голос его внезапно прерывается. Напоминанье о «скрозь строе», по-видимому, вносит в его сердце некоторое смущение. Быть может, он уже имеет довольно основательное понятие об
этом угощении, и повторение его (в усиленной пропорции за вторичный побег) не представляет в будущем ничего особенно лестного.
— Матушка ты моя! заступница! — не кричит, а как-то безобразно мычит он, рухнувшись на колени, — смилуйся ты над солдатом! Ведь
я… ведь
мне… ах, Господи! да что ж
это будет! Матушка! да ты посмотри! ты на спину-то мою посмотри! вот они, скулы-то мои… Ах ты, Господи милосливый!
Я было к столоначальнику: что, мол,
это за игра такая?
— Ишь жрут! — ворчит Анна Павловна, — кто бы
это такая? Аришка долговязая — так и есть! А вон и другая! так и уписывает за обе щеки, так и уписывает… беспременно
это Наташка… Вот
я вас ужо… ошпарю!
— Вот теперь вы правильно рассуждаете, — одобряет детей Марья Андреевна, —
я и маменьке про ваши добрые чувства расскажу. Ваша маменька — мученица. Папенька у вас старый, ничего не делает, а она с утра до вечера об вас думает, чтоб вам лучше было, чтоб будущее ваше было обеспечено. И, может быть, скоро Бог увенчает ее старания новым успехом.
Я слышала, что продается Никитское, и маменька уже начала по
этому поводу переговоры.
— Ах, да ведь
я и лба-то сегодня не перекрестила… ах, грех какой! Ну, на
этот раз Бог простит! Сашка! подтычь одеяло-то… плотнее… вот так!
Я помню, что, когда уехали последние старшие дети, отъезд
этот произвел на
меня гнетущее впечатление. Дом вдруг словно помертвел. Прежде хоть плач слышался, а иногда и детская возня; мелькали детские лица, происходили судбища, расправы — и вдруг все разом опустело, замолчало и, что еще хуже, наполнилось какими-то таинственными шепотами. Даже для обеда не раздвигали стола, потому что собиралось всего пять человек: отец, мать, две тетки и
я.
Считаю, впрочем, не лишним оговориться. Болтать по-французски и по-немецки
я выучился довольно рано, около старших братьев и сестер, и, помнится, гувернантки, в дни именин и рождений родителей, заставляли
меня говорить поздравительные стихи; одни из
этих стихов и теперь сохранились в моей памяти. Вот они...
Как сейчас вижу
я перед собой
этого Павла.
Весь
этот день
я был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись в углу, а бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала
мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно они делывали
это только в дни именин.
Я помню, что
этот первый опыт писания самоучкой был очень для
меня мучителен.
Для
этого следовало только пригласить из соседнего села Рябова священника, который в течение времени, оставшегося до приемных экзаменов, конечно, успеет приготовить
меня.
Но когда она вспомнила, что при таком обороте дела ей придется платить за
меня в течение девяти лет по шестисот рублей ассигнациями в год, то испугалась. Высчитавши, что платежи
эти составят, в общей сложности, круглую сумму в пять тысяч четыреста рублей, она гневно щелкнула счетами и даже с негодованием отодвинула их от себя.
Рябовский священник приехал. Довольно долго он совещался с матушкой, и результатом
этого совещания было следующее: три раза в неделю он будет наезжать к нам (Рябово отстояло от нас в шести верстах) и посвящать
мне по два часа. Плата за ученье была условлена в таком размере: деньгами восемь рублей в месяц, да два пуда муки, да в дни уроков обедать за господским столом.
Отец Василий был доволен своим приходом: он получал с него до пятисот рублей в год и, кроме того, обработывал свою часть церковной земли. На
эти средства в то время можно было прожить хорошо, тем больше, что у него было всего двое детей-сыновей, из которых старший уже кончал курс в семинарии. Но были в уезде и лучшие приходы, и он не без зависти указывал
мне на них.
Что
я тут нужды натерпелся —
этого и в сказках не сказать.
Все
это, конечно, усвоивалось
мною беспорядочно, без всякой системы, тем не менее запас фактов накоплялся, и
я не раз удивлял родителей, рассказывая за обедом такие исторические эпизоды, о которых они и понятия не имели.
Таким образом прошел целый год, в продолжение которого
я всех поражал своими успехами. Но не были ли
эти успехи только кажущимися —
это еще вопрос. Настоящего руководителя у
меня не было, системы в усвоении знаний — тоже. В
этом последнем отношении, как
я сейчас упомянул, вместо всякой системы, у
меня была программа для поступления в пансион. Матушка дала
мне ее, сказав...
Я чувствовал, что
мне недостает чего-то среднего,какого-то связующего звена, и что благодаря
этому недостатку самое умеренное требование объяснения, самый легкий вопрос в сторону от текста учебника поставит
меня в тупик.
В
этом смысле ученье мое шло даже хуже, нежели ученье старших братьев и сестер. Тех мучили, но в ученье их все-таки присутствовала хоть какая-нибудь последовательность, а кроме того, их было пятеро, и они имели возможность проверять друг друга.
Эта проверка установлялась сама собою, по естественному ходу вещей, и несомненно помогала им.
Меня не мучили, но зато и помощи
я ниоткуда не имел.
Вообще одиночество и отсутствие надзора предоставляли
мне сравнительно большую сумму свободы, нежели старшим детям, но
эта свобода не привела за собой ничего похожего на самостоятельность.
Роясь в учебниках,
я отыскал «Чтение из четырех евангелистов»; а так как книга
эта была в числе учебных руководств и знакомство с ней требовалось для экзаменов, то
я принялся и за нее наравне с другими учебниками.
Выказывал ли
я до тех пор задатки религиозности —
это вопрос, на который
я могу ответить скорее отрицательно, нежели утвердительно.
В
этом горячем душевном настроении замыкается весь смысл, вся сила молитвы; но — увы! — ничего подобного
я лично за собою не помнил.
Я поступал в
этом случае, как поступали все в нашем доме, то есть совершал известный обряд.
Когда
я в первый раз познакомился с Евангелием,
это чтение пробудило во
мне тревожное чувство.
Мне было не по себе. Прежде всего
меня поразили не столько новые мысли, сколько новые слова, которых
я никогда ни от кого не слыхал. И только повторительное, все более и более страстное чтение объяснило
мне действительный смысл
этих новых слов и сняло темную завесу с того мира, который скрывался за ними.