Неточные совпадения
Несправедливость явная, потому что старик мне сам по секрету
не раз впоследствии говорил: «
Не знаю, подлинно
не знаю, за что от общения отметаюсь! если новое начальство новые виды имеет, то стоило только приказать — я готов!» И если при этом вспомнить, сколько этот человек претерпел прежде, нежели место
свое получил, то именно можно сказать: великий был страстотерпец!
Представьте себе, что все стояло на
своем месте, как будто ничего и
не случилось; как будто бы добрый наш старик
не подвергнулся превратностям судеб, как будто бы в прошлую ночь
не пророс сквозь него и
не процвел совершенно новый и вовсе нами
не жданный начальник!
Но
не успел дерзкий договорить, как уже рука моя исполняла
свою обязанность.
Сначала я
не слыхал его объяснения и продолжал делать
свое дело; но, признаюсь, когда слова «новый будет! новый будет!» явственно коснулись моего слуха, то рука моя невольно опустилась.
Для меня это дело привычное, потому что я
не раз уж в
своей жизни катафалки-то эти устраивал, но Сеня так возгордился сделанным ему доверием, что даже шею выгнул, словно конь седлистый, да в этаком виде и носился с утра до вечера по городу.
[Да будет позволено сказать (лат.).] оператор врачебной управы вполголоса объясняет
своему соседу: «timeo — боюсь, а
не опасаюсь; et dona ferentes — и дары приносящих, а
не „даже тогда, когда они приходят с дарами“; следственно, „боюсь данайцев и дары приносящих“ — вот как по-настоящему перевести следует».
–…с дарами. Но здесь, ваше превосходительство, вы изволите видеть
не «данайцев», приходящих к вам с дарами, а преданных вам подчиненных, приносящих вам, — и
не те дары, о которых говорит древний, — а дары
своего сердца.
Предложение об этом предмете вашего превосходительства, по которому губернским правлением в
свое время уже сделано надлежащее распоряжение,
не останется ли вечным памятником вашей распорядительности и вашей проницательности?
Как выразились мои уважаемые предшественники, вы
не имеете даже повода сказать в этом случае timeo Danaos et dona ferentes, потому что здесь всякий приносит дары
свои от чистого сердца.
Да; он
не оставил нас, наш добрый старый начальник; он поселился тут же, вместе с достойною
своею супругой Анной Ивановной, в подгородном
своем имении, и там, на лоне природы-матери, употребляет все усилия, чтобы блаженствовать.
О новом начальнике старик или вовсе умалчивает, или выражается иносказательно, то есть начинает, по поводу его, разговор о древнем языческом боге Меркурии, прославившемся
не столько делами доблести, сколько двусмысленным
своим поведением, и затем старается замять щекотливый разговор и обращает внимание собеседников на молочные скопы и другие предметы сельского хозяйства.
В обхождении он кроток и как-то задумчиво-сдержан; на исправника глядит благосклонно, как будто говорит: «Это еще при мне началось!», с мировым судьей холодно-учтив, как будто говорит: «По этому предмету я осмелился подать такой-то совет!» В одежде
своей он
не придерживается никаких формальностей и предпочитает белый цвет всякому другому, потому что это цвет угнетенной невинности.
Ну, и почтен был за это в
свое время… А нынче, друзья мои, этого
не любят! Нынче нашего брата, фрондера, за ушко да на солнышко… за истину-то! Вот, когда я умру… тогда отдайте все Каткову! Никому, кроме Каткова! хочу лечь рядом с стариком Вигелем.
Некоторые выдержки из этих мемуаров столь любопытны, что я
не могу воздержаться, чтобы
не поделиться ими с любезным читателем. Вот, например, как описывает благодушный старец
свое назначение в помпадуры...
Предчувствуя в судьбе
своей счастливую перемену, наскоро запахиваю халат, выбегаю и вижу курьера, который говорит мне: „Ради Христа, ваше превосходительство, поскорее поспешите к его сиятельству, ибо вас сделали помпадуром!“ Забыв на минуту расстояние, разделявшее меня от сего доброго вестника, я несколько раз искренно облобызал его и, поручив доброй сопутнице моей жизни угостить его хорошим стаканом вина (с придачею красной бумажки),
не поехал, а, скорей, полетел к князю.
Но с тех пор уже
не повторял
своей дерзкой замашки, и дружба наша более
не прерывалась».
Вечером того же дня старик был счастлив необыкновенно. Он радовался, что ему опять удалось сделать доброе дело в пользу страны, которую он привык в душе считать родною, и, в ознаменование этой радости, ел необыкновенно много. С
своей стороны, Анна Ивановна
не могла
не заметить этого чрезвычайного аппетита, и хотя
не была скупа от природы, но сказала...
Одним словом, это была
своего рода пища, пища
не вполне здоровая, но
не лишенная известной доли приятности и возбудительности.
На другой день после описанного выше свидания старец еще бродил по комнате, но уже
не снимал халата. Он особенно охотно беседовал в тот вечер о сокращении переписки, доказывая, что все позднейшие «катастрофы» ведут
свое начало из этого зловредного источника.
Так потух этот административный светоч, столь долго удивлявший мир
своею распорядительностью! Так закатилось это светило,
не успевшее совершить и половину предначертанного ему круга!
Ни для кого внезапная отставка старого помпадура
не была так обильна горькими последствиями, ни в чьем существовании
не оставила она такой пустоты, как в существовании Надежды Петровны Бламанже. Исправники, городничие, советники, в ожидании нового помпадура, все-таки продолжали именоваться исправниками, городничими и советниками; она одна, в одно мгновение и навсегда, утратила и славу, и почести, и величие… Были минуты, когда ей казалось, что она даже утратила
свой пол.
— Главное, ma chère, [Моя дорогая (фр.).] несите
свой крест с достоинством! — говорила приятельница ее, Ольга Семеновна Проходимцева, которая когда-то через нее пристроила
своего мужа куда-то советником, —
не забывайте, что на вас обращены глаза целого края!
Но когда доложили, что лошади поданы, когда старый помпадур начал укутываться и уже заносил руки, чтобы положить в уши канат, Надежда Петровна
не выдержала. Она быстро сдернула с
своих плеч пуховую косынку и, обвернув ею шею помпадура, вскрикнула… От этого крика проснулось эхо соседних лесов.
— Душенька!
не мучь ты себя! утри
свои глазки! — успокаивал Надежду Петровну муж ее, надворный советник Бламанже, стоя перед ней на коленях, — поверь, такие испытания никогда без цели
не посылаются! Со временем…
С
своей стороны, и Надежда Петровна, за все время
своего помпадурствования, вела себя до такой степени умно и осторожно, что
не только
не повредила себе во мнении общества, но даже значительно выиграла.
Передавали друг другу рассказы о корнетше Отлетаевой, которая однажды в
своего помпадура апельсином на званом обеде пустила и даже
не извинилась потом, и, сравнивая этот порывистый образ действия с благосклонно-мягкими, почти неслышными движениями Надежды Петровны, все в один голос вопияли...
Одним словом, нет такого живого дыхания, которое
не послало бы
своего отвратительного пожелания, которое
не посодействовало бы каким-нибудь омерзительным движением успеху сего омерзительного предприятия.
Но так как никто
своей судьбы
не избежит, то и для них настала решительная минута.
Все это так и металось в глаза, так и вставало перед ней, как живое! И, что всего важнее: по мере того как она утешала
своего друга, уважение к ней все более и более возрастало! Никто даже
не завидовал! все знали, что это так есть, так и быть должно… А теперь? что она такое теперь? Старая помпадурша! разве это положение? разве это пост?
Надежда Петровна томилась и изнывала. Она видела, что общество благосклонно к ней по-прежнему, что и полиция нимало
не утратила
своей предупредительности, но это ее
не радовало и даже как будто огорчало. Всякий новый зов на обед или вечер напоминал ей о прошедшем, о том недавнем прошедшем, когда приглашения приходили естественно, а
не из сожаления или какой-то искусственно вызванной благосклонности. Правда, у нее был друг — Ольга Семеновна Проходимцева…
— Вот какой этот помпадурушка глупенький! сколько он нашалил! — говорила она Ольге Семеновне и вновь отыскивала какую-нибудь еще
не рассказанную подробность и повествовала об ней
своему другу.
Между тем уважение к Надежде Петровне все росло и росло. Купцы открыто говорили, что, «если бы
не она, наша матушка, он бы, как свят Бог, и нас всех, да и прах-то наш по ветру развеял!». Дворяне и чиновники выводили ее чуть
не по прямой линии от Олега Рязанского. Полициймейстер настолько встревожился этими слухами, что, несмотря на то что был обязан
своим возвышением единственно Надежде Петровне, счел долгом доложить об них новому помпадуру.
Тем
не менее, когда он объехал губернскую интеллигенцию, то, несмотря на
свою безнадежность, понял, что Надежда Петровна составляет
своего рода силу, с которою
не считаться было бы неблагоразумно.
— Я удивляюсь, как вы прежде этого
не заметили, — отвечала госпожа Проходимцева, которая и с
своей стороны употребляла все усилия, чтобы заставить Надежду Петровну позабыть о прошедшем. — Да и губы-то
не больно мудрящие!
— Вы меня извините, милая Надежда Петровна, — говорил «он» через минуту
своим вкрадчивым голосом, — я до такой степени уважал вашу горесть, что
не смел даже подумать потревожить вас раньше
своим посещением. Но прошу вас верить, что мое нетерпение… те лестные отзывы… если б я мог слушаться только голоса моего сердца…
Глаза помпадура становились маслеными; речи принимали тенденциозный оттенок; но Надежда Петровна все еще
не выходила из
своего оцепенения.
— Извините, я больше
не смею утруждать вас
своим присутствием, но позволяю себе думать, что уношу с собою приятную надежду, что отныне все недоразумения между нами кончены, и вы… вы
не лишите общество его… так сказать, лучшего украшения! — сказал он наконец, поднимаясь с дивана и вновь целуя ручку хозяйки.
Дни шли за днями. В голове Надежды Петровны все так перепуталось, что она
не могла уже отличить «jeune fille aux yeux noirs» от «1’amour qu’est que c’est que ça». Она знала наверное, что то и другое пел какой-то помпадур, но какой именно — доподлинно определить
не могла. С
своей стороны, помпадур горячился, тосковал и впадал в административные ошибки.
Тем
не менее портрет старого помпадура все еще стоял на прежнем месте, и когда она уезжала на бал, то всякий раз останавливалась перед ним на несколько минут, во всем сиянии бального туалета и красоты, чтобы, как она выражалась, «
не уехать,
не показавшись
своему глупушке».
Дело состояло в том, что помпадур отчасти боролся с
своею робостью, отчасти кокетничал. Он
не меньше всякого другого ощущал на себе влияние весны, но, как все люди робкие и в то же время своевольные, хотел, чтобы Надежда Петровна сама повинилась перед ним. В ожидании этой минуты, он до такой степени усилил нежность к жене, что даже стал вместе с нею есть печатные пряники. Таким образом дни проходили за днями; Надежда Петровна тщетно ломала себе голову; публика ожидала в недоумении.
Однажды вечером, когда старики уже досыта наговорились, Козлик
не без волнения приступил к действительной цели
своих посещений.
— Чтоб дворянин пошел продавать себя за двугривенный — да это Боже упаси! Значит, вы, сударь,
не знаете, что русский дворянин служит
своему государю даром, что дворянское, сударь, дело —
не кляузничать, а служить, что писаря, сударь, конечно, необходимы, однако и у меня в депутатском собрании, пожалуй, найдутся писаря, да дворянами-то их, кукиш с маслом, кто же назовет?
— Господин Валяй-Бурляй! извините меня, но я должен сказать, что вы совсем
не так говорите с
своим прямым начальником, как следует говорить подчиненному! Господа! обращаю ваше внимание на недоимку и в виду этого предмета убеждаю прекратить ваши раздоры! Недоимка — это, так сказать, государственный нерв… надеюсь, что мне больше
не придется вам это повторять.
Митенька запнулся, потому что вспомнил, что сам
не заплатил еще
своего долга Дюссо.
— В самый, вашество, раз попал! И представьте, вашество, что говорит в
свое оправдание: «Я, говорит, с купчихой Берендеевой хотел свидание иметь!» — «Да разве вам нет, сударь, других мест для свиданий? разве вы простолюдин какой-нибудь, что
не можете благородным манером свидание получить?»
Затем, так как уж более
не с кем было беседовать и нечего осматривать, то Митенька отправился домой и вплоть до обеда размышлял о том, какого рода произвел он впечатление и
не уронил ли как-нибудь
своего достоинства. Оказалось, по поверке, что он, несмотря на
свою неопытность, действовал в этом случае отнюдь
не хуже, как и все вообще подобные ему помпадуры: Чебылкины, Зубатовы, Слабомысловы, Бенескриптовы и Фютяевы.
Вот Мерзопупиос и Штановский засели там в
своей мурье и грызутся, разбирая по косточкам вопрос о подсудности, — это понятно, потому что они именно ничего, кроме этой мурьи, и
не видят; но общество должно жить
не так, оно должно иметь идеи легкие. Les messieurs et les dames обязаны забывать обо всем, кроме взаимных друг к другу отношений.
Во время утренних
своих слоняний с визитами по Семиозерску Митенька, как знаток по части клубнички,
не мог
не заметить, что город обладает в изобилии самыми разнообразными, «charmants minois», [Очаровательными мордочками (фр.).] которые, однако ж, вследствие неряшества и домоседства, кажутся заспанными и даже словно беременными.
— Шесть лет в ученье был, — продолжал хозяин, но Митенька уже
не слушал его. Он делал всевозможные усилия, чтоб соблюсти приличие и заговорить с
своею соседкой по левую сторону, но разговор решительно
не вязался, хотя и эта соседка была тоже очень и очень увлекательная блондинка. Он спрашивал ее, часто ли она гуляет, ездит ли по зимам в Москву, но далее этого, так сказать, полицейского допроса идти
не мог. И мысли, и взоры его невольно обращались к хорошенькой предводительше.
Наконец обед кончился. Провожая
свою даму в гостиную, Митенька дерзнул даже пожать ей локоть, и хотя ему
не ответили тем же, однако же и мины неприятной
не сделали. Митеньку это ободрило.