Неточные совпадения
Один начальник как приехал, так первым делом приступил к сломке пола в губернаторском кабинете —
и что же? сломать-то сломал, а нового на его место построить
не успел! «Много, —
говорил он потом, когда прощался с нами, — много намеревался я для пользы сделать, да, видно, Богу, друзья мои,
не угодно!»
И действительно, приехал на место его новый генерал
и тотчас же рассудил, что пол надо было ломать
не в кабинете, а в гостиной,
и соответственно с этим сделал надлежащее распоряжение.
Несправедливость явная, потому что старик мне сам по секрету
не раз впоследствии
говорил: «
Не знаю, подлинно
не знаю, за что от общения отметаюсь! если новое начальство новые виды имеет, то стоило только приказать — я готов!»
И если при этом вспомнить, сколько этот человек претерпел прежде, нежели место свое получил, то именно можно сказать: великий был страстотерпец!
— Гм… купцов… Однажды призывает меня этот Удар-Ерыгин к себе
и говорит: «Я,
говорит, по утрам занят, так вы ко мне в это время
не ходите, а приходите каждый день обедать»…
Начало это, как известно, состоит в том, что один кто-нибудь
говорит, а другие молчат;
и когда один кончит
говорить, то начинает
говорить другой, а прочие опять молчат;
и таким образом идет это дело с самого начала обеда
и до тех пор, пока присутствующие
не сделаются достаточно веселы.
–…с дарами. Но здесь, ваше превосходительство, вы изволите видеть
не «данайцев», приходящих к вам с дарами, а преданных вам подчиненных, приносящих вам, —
и не те дары, о которых
говорит древний, — а дары своего сердца.
— Зоилы
и свистуны стоят ниже меня. Но, во всяком случае, ваше превосходительство,
не заподозрите меня, если я скажу: дары, которые приносятся здесь вашему превосходительству, суть дары сердца, а
не те дары, о которых
говорил «древний». Ура!
Еще недавно ваше превосходительство,
не изволив утвердить журнал губернского правления о предании за противозаконные действия суду зареченского земского исправника, изволили сказать следующее: «Пусть лучше
говорят про меня, что я баба, но
не хочу, чтоб кто-нибудь мог сказать, что я жестокий человек!» Каким чувством была преисполнена грудь земского исправника при известии, что он от суда
и следствия учинен свободным, — это понять нетрудно.
В обхождении он кроток
и как-то задумчиво-сдержан; на исправника глядит благосклонно, как будто
говорит: «Это еще при мне началось!», с мировым судьей холодно-учтив, как будто
говорит: «По этому предмету я осмелился подать такой-то совет!» В одежде своей он
не придерживается никаких формальностей
и предпочитает белый цвет всякому другому, потому что это цвет угнетенной невинности.
Предчувствуя в судьбе своей счастливую перемену, наскоро запахиваю халат, выбегаю
и вижу курьера, который
говорит мне: „Ради Христа, ваше превосходительство, поскорее поспешите к его сиятельству, ибо вас сделали помпадуром!“ Забыв на минуту расстояние, разделявшее меня от сего доброго вестника, я несколько раз искренно облобызал его
и, поручив доброй сопутнице моей жизни угостить его хорошим стаканом вина (с придачею красной бумажки),
не поехал, а, скорей, полетел к князю.
— Nadine a еtе sublime d’abnеgation! [Надин была — верх самоотречения! (фр.)] —
говорила потом одна из присутствовавших на проводах дам. — Представьте себе, она всю дорогу ехала с открытой шеей
и даже
не хотела запахнуть салопа.
Одним словом, в ней как будто сам собой еще совершался тот процесс вчерашней жизни, когда счастье полным ключом било в ее жилах, когда
не было ни одного дыхания, которое
не интересовалось бы ею,
не удивлялось бы ей, когда вокруг нее толпились необозримые стада робких поклонников, когда она, чтоб сдерживать их почтительные представления
и заявления, была вынуждаема с томным самоотвержением
говорить: «Нет, вы об этом
не думайте! это все
не мое! это все
и навек принадлежит моему милому помпадуру!..»
Просто
не стало резона производить те действия,
говорить те речи, которые производились
и говорились в течение нескольких лет сряду
и совокупность которых сама собой составила такую естественную
и со всех сторон защищенную обстановку, что
и жилось в ней как-то уютнее,
и спалось словно мягче
и безмятежнее.
— Какой он, однако ж, тогда глупенький был! —
говорила она, —
и как он смешно глазами вертел! как он старался рулады выделывать! как будто я
и без того
не понимала, к чему эти рулады клонятся!
— Вот какой этот помпадурушка глупенький! сколько он нашалил! —
говорила она Ольге Семеновне
и вновь отыскивала какую-нибудь еще
не рассказанную подробность
и повествовала об ней своему другу.
Между тем уважение к Надежде Петровне все росло
и росло. Купцы открыто
говорили, что, «если бы
не она, наша матушка, он бы, как свят Бог,
и нас всех, да
и прах-то наш по ветру развеял!». Дворяне
и чиновники выводили ее чуть
не по прямой линии от Олега Рязанского. Полициймейстер настолько встревожился этими слухами, что, несмотря на то что был обязан своим возвышением единственно Надежде Петровне, счел долгом доложить об них новому помпадуру.
Попытки, однако, этим
не ограничились. Чаще
и чаще начали навещать Надежду Петровну городские дамы,
и всякая непременно заводила речь об новом помпадуре. Некоторые
говорили даже, что он начинает приударять.
Заволновалась
и добрая старушка Проходимцева, про которую в городе
говорили, что она минуты
не может прожить, чтобы
не услужить.
Вообще действия его были
не только нерешительны, но
и загадочны. Иногда он возьмет Надежду Петровну за руку, держит ее, гладит
и вдруг как-то так нелепо рванет, что она даже вскрикнет; иногда вскочит со стула словно ужаленный, схватит фуражку
и,
не говоря ни слова, удерет в губернское правление. Одним словом, были все признаки; недоставало одного: словесности.
— Я всем
говорил правду, — продолжал предводитель, —
и вам буду правду
говорить! Хотите меня слушать — слушайте!
не хотите — мне что за дело!
— Господин Штановский! я имел честь заметить вам, что ваша речь впереди! Господа! Я уверен, что имея такого опытного
и достойного руководителя, как Садок Сосфенович (пожатие руки вице-губернатору), вы ничего
не придумаете лучшего, как следовать его советам! Ну-с, а теперь
поговорим собственно о делах. В каком, например, положении у вас недоимки?
— Господин Валяй-Бурляй! извините меня, но я должен сказать, что вы совсем
не так
говорите с своим прямым начальником, как следует
говорить подчиненному! Господа! обращаю ваше внимание на недоимку
и в виду этого предмета убеждаю прекратить ваши раздоры! Недоимка — это, так сказать, государственный нерв… надеюсь, что мне больше
не придется вам это повторять.
— В самый, вашество, раз попал!
И представьте, вашество, что
говорит в свое оправдание: «Я,
говорит, с купчихой Берендеевой хотел свидание иметь!» — «Да разве вам нет, сударь, других мест для свиданий? разве вы простолюдин какой-нибудь, что
не можете благородным манером свидание получить?»
То он воображает себе, что стоит перед рядами
и говорит: «Messieurs! вы видите эти твердыни? хотите, я сам поведу вас на них?» —
и этою речью приводит всех в восторг; то мнит, что задает какой-то чудовищный обед
и, по окончании, принимает от благодарных гостей обязательство в том, что они никогда ничего против него злоумышлять
не будут; то представляется ему, что он, истощив все кроткие меры, влетает во главе эскадрона в залу…
Козелков смотрел из окошка на эту суматоху
и думал: «Господи! зачем я уродился сановником! зачем я
не Сережа Свайкин? зачем я
не Собачкин! зачем даже
не скверный, мозглявый Фуксёнок!» В эту минуту ему хотелось побегать. В особенности привлекала его великолепная баронесса фон Цанарцт. «Так бы я там…» —
говорил он
и не договаривал, потому что у него дух занимался от одного воображения.
Говорили, что, во время процветания крепостного права, у него был целый гарем, но какой-то гарем особенный, так что соседи шутя называли его Дон Жуаном наоборот;
говорили, что он на своем веку
не менее двадцати человек засек или иным образом лишил жизни;
говорили, что он по ночам ходил к своим крестьянам с обыском
и что ни один мужик
не мог укрыть ничего ценного от зоркого его глаза.
Он был
не речист
и даже угрюм; враги даже
говорили, что он, в то же время, был глуп
и зол, но, разумеется,
говорили это по секрету
и шепотом, потому что Гремикин шутить
не любил.
— Нет, вы представьте себе, что он со мной сделал! — докладывал четвертый, — сидит этак он, этак я, а этак стоит Катька-мерзавка… Хорошо. Только, слышу я,
говорит он ей: вы тоже, голубушка, можете сесть… это Катьке-то! Хорошо. Только я, знаете, смотрю на него, да
и Катька тоже смотрит:
не помстилось ли ему! Ничуть
не бывало! Сидит себе да бородку пощипывает: «Садитесь,
говорит, садитесь!» Это Катьке-то!
Когда человека начинает со всех сторон одолевать счастье, когда у него на лопатках словно крылья какие-то вырастают, которые так
и взмывают, так
и взмывают его на воздух, то в сердце у него все-таки нечто сосет
и зудит, точно вот так
и говорит: «Да сооруди же, братец, ты такое дело разлюбезное, чтобы такой-то сударь Иваныч
не усидел,
не устоял!»
И до тех пор
не успокоится бедное сердце, покуда действительно
не исполнит человек всего своего предела.
Цанарцт выбрал какого-то подростка из демуазелек
и мнется с ним на одном месте, словно
говорит: «А ну, душенька, вот так ножкой! ну,
и еще так!» Мадам Первагина
не вальсирует, а, так сказать, млеет.
— Я
не об том
говорю, — отвечал он, — я
говорю об том, что начальнику края следует всему давать тон —
и больше ничего. А то представьте себе, например, мое положение: однажды мне случилось — а la lettre [Буквально (фр.).] ведь это так! — разрешать вопрос о выдаче вдовьего паспорта какой-то ратничихе!
Дело было вечером,
и Митенька основательно рассудил, что самое лучшее, что он может теперь сделать, — это лечь спать. Отходя на сон грядущий, он старался дать себе отчет в том, что он делал
и говорил в течение дня, —
и не мог. Во сне тоже ничего
не видал. Тем
не менее дал себе слово
и впредь поступать точно таким же образом.
— Вы меня
не знаете, Marie, —
говорит он таинственно, — я совсем
не таков, каким кажусь с первого взгляда. Конечно, я служу… но ведь я честолюбив! Marie! поймите, ведь я честолюбив! Откиньте это, вглядитесь в меня пристальнее —
и вы увидите, что административная оболочка далеко
не исчерпывает всего моего содержания!
Все его оставили, все избегают. Баронесса ощущает нервные припадки при одном его имени; супруг ее
говорит: «Этот человек испортил мою Marie!» —
и без церемонии называет Митеньку государственною слякотью; обыватели, завидевши его на улице, поспешно перебегают на другую сторону; долго крепился правитель канцелярии, но
и тот наконец
не выдержал
и подал в отставку.
— Позвольте!
не об этом вас спрашивают. Ревизор — это само собою. Это коли
и я захочу: приеду
и прекращу. Но ведь вы
говорите, что они, эти изъятия-то, всегда существуют
и существовали?
Загадка
не давалась, как клад. На все лады перевертывал он ее,
и все оказывалось, что он кружится, как белка в колесе. С одной стороны, складывалось так: ежели эти изъятия, о которых
говорит правитель канцелярии, — изъятия солидные, то, стало быть, мне мат. С другой стороны, выходило
и так: ежели я никаких изъятий никогда
не знал
и не знаю
и за всем тем чувствую себя совершенно хорошо, то, стало быть, мат изъятиям.
—
Говорю тебе: до поры до времени. Выедешь, это, из дому хоть бы на базар, а воротишься ли домой — вперед сказать
не можешь. Вот тебе
и сказ. Может быть, закон тебе пропишут, али бы что…
Про одного
говорили: «строгонек!»; про другого: «этот подтянет!»; про третьего: «всем был бы хорош, да жена у него анафема!»; про четвертого: «вы
не смотрите, что он рот распахня ходит, а он бедовый!»; про пятого прямо рассказывали, как он,
не обнаружив ни малейшего колебания, пришел в какое-то присутственное место
и прямо сел на тот самый закон, который, так сказать, регулировал самое существование того места.
— Я знаю, —
говорил он, — что в нашем клубе междоусобия нередки; вероятно, они
не менее часты
и в клубах других городов.
Чтоб быть ей приятным, он даже выучился
говорить «по-ейному»
и так чисто произносит: «анна-мина-нуси», что Лотта
не может удержаться, чтоб
не дать ему за это пинка.
Таким образом мы жили,
и, надо сказать правду,
не видя ниоткуда притеснений, даже возгордились. Стали в глаза
говорить друг другу комплименты, называть друг друга «гражданами», уверять, что другой такой губернии днем с огнем поискать, устроивать по подписке обеды в честь чьего-нибудь пятилетия или десятилетия, а иногда
и просто в ознаменование беспримерного дотоле увеличения дохода с питий или бездоимочного поступления выкупных платежей.
«Помилуйте! —
говорили последние, — что же такое оглушения
и заушения, как
не самое яркое выражение новейших веяний времени, как
не роскошный плод, в котором они находят свое осуществление!»
Мы ничего
не имели в мыслях, кроме интересов казны; мы ничего
не желали, кроме благополучного разрешения благих начинаний; мы трудились, усердствовали, лезли из кожи
и в свободное от усердия время мечтали: о! если бы
и волки были сыты,
и овцы целы!.. Словом сказать, мы день
и ночь хлопотали о насаждении древа гражданственности.
И вот теперь нам
говорят: вы должны претерпеть!
— Любезный друг! —
говорил он мне в один из своих приездов в Петербург, — я просил бы тебя ясно представить себе мое положение. Я приезжаю в Навозный
и вижу, что торговля у меня в застое, что ремесленность упала до того, что а la lettre [Буквально (фр.).] некому пришить пуговицу к сюртуку, что земледелие, эта опора нашего отечества,
не приносит ничего, кроме лебеды… J’espère que c’est assez navrant, ça? hein! qu’en diras-tu?
И когда, успокоенная
и умиротворенная, она возвращалась домой
и встречала там раскаявшегося Феденьку, то ни единым движением
не давала ему знать, что замечает его проделки, а только
говорила...
Что же касается до Райского
и Веретьева, то первый из них
не решался выйти в отставку, потому что боялся огорчить бабушку, которая надеялась видеть его камер-юнкером, второй же
и прежде, собственно
говоря, никогда
не был либералом, а любил только пить водку с либералами, какового времяпровождения, в обществе консерваторов, предстояло ему, пожалуй, еще больше.
— Чего
не знаю, о том
и говорить не могу!
И не те одни речи, которые человек
говорит, но
и те, которые он
не выговаривает, но думает.
Сажусь, однако, беру первую попавшуюся под руку газету
и приступаю к чтению передовой статьи. Начала нет; вместо него: «Мы
не раз
говорили». Конца нет; вместо него: «Об этом
поговорим в другой раз». Средина есть. Она написана пространно, просмакована, даже
не лишена гражданской меланхолии, но, хоть убей, я ничего
не понимаю. Сколько лет уж я читаю это «
поговорим в другой раз»! Да ну же,
поговори! — так
и хочется крикнуть…
Какою бездной талантливости должны были обладать эти люди! ведь они являлись на арену деятельности
не только без всяких приготовлений, но просто в чем мать на свет родила, однако
и за всем тем все-таки умели нечто понимать, нечто сказать, рассуждать, выслушивать,
говорить.
Или опять другое модное слово:
не твое дело! — разве можно так
говорить! Может ли быть что-нибудь предосудительнее этой безнадежной фразы?
Не она ли иссушила вконец наше пресловутое творчество?
не она ли положила начало той адской апатии, которая съедает современное русское общество
и современную русскую жизнь?