Неточные совпадения
Один начальник как приехал,
так первым делом приступил к сломке пола в губернаторском кабинете — и что же? сломать-то сломал, а нового на его место построить не успел! «Много, — говорил он потом, когда прощался с нами, — много намеревался я для пользы сделать, да, видно, Богу, друзья мои, не угодно!» И действительно, приехал на место его новый генерал и тотчас же рассудил, что пол надо
было ломать не в кабинете, а в гостиной, и соответственно с этим сделал надлежащее распоряжение.
Возражают против этого, что иногда
такая «
суть» бывает, которую будто бы и внушить совестно, но это возражение, очевидно, неоснова-тельное, потому что человек надежный и благонравный от самой природы одарен
такою внутреннею закваскою, которая заключает в себе материал для всякого рода «
сути»; следственно, тут даже и внушений прямых не нужно, а достаточно только крючок запустить: непременно какую-нибудь бирюльку да вытащишь!
Повторяю: если иногда нам кажется, что кто-либо из наших подчиненных действует не вполне согласно с нашими видами, что он не понимает «
сути» и недостаточно делает «благих начинаний», то это кажется нам ошибочно: не нужно только торопиться, а просто призвать
такого подчиненного и сказать ему: милостивый государь! неужто вы не понимаете?
Это все равно как видел я однажды на железоделательном заводе молот плющильный; молот этот одним ударом разбивал и сплющивал целые кувалды чугунные, которые в силу
было поднять двум человекам, и тот же самый молот, когда ему
было внушаемо о правилах учтивости, разбивал кедровый орешек, положенный на стекло карманных часов, и притом разбивал
так ласково, что стекла нисколько не повреждал.
Тут надобно
так устроить, чтоб новый начальник не обиделся излишними похвалами, отбывающему воздаваемыми, а думал бы только, что «и тебе то же со временем
будет».
Но если отбывающий делал дела средние, как, например: тогда-то усмирил, тогда-то изловил, тогда-то к награде за отлично усердную службу представил, а тогда-то реприманд сделал, то о
таких делах можно говорить со всею пространностью, ибо они всякому уму доступны, а следовательно, и новый начальник
будет их непременно совершать.
В особенности же надлежит
быть мудрым в
таких случаях, когда оба начальника — и выбывающий, и вновь назначенный — налицо.
— Гм… да… гостеприимен… «Только, говорит,
так как я за обедом от трудов отдыхаю,
так люблю, чтоб у меня
было весело. На днях, говорит, у меня, для общего удовольствия, правитель канцелярии целую ложку кайенского перцу в жидком виде проглотил».
Даже воздух
был совершенно
такой же, как вчера.
В это время к нам вышел сам закатившийся старик наш. Лицо его
было подобно лицу Печорина: губы улыбались, но глаза смотрели мрачно; по-видимому, он весело потирал руками, но в этом потиранье замечалось что-то
такое, что вот, казалось,
так и сдерет с себя человек кожу с живого.
— Нет, уж позвольте!
такого начальника у нас не
было и не
будет! — сказал он взволнованным голосом, выступая вперед.
Полициймейстер ловил генеральскую руку, которую генерал очень искусно прятал; правитель канцелярии молчал и думал, что если его сошлют в судное отделение, то штука
будет еще не совсем плохая; я стоял как на иголках, ибо видел, что намерения мои совсем не
так поняты.
И
таким образом, за общим шумом, ничего понять
было нельзя.
Все вообще, по-видимому, уже освоились с мыслью о предстоящей разлуке и потому держали себя совсем не
так, как бы торжество прощанья того требовало, а
так, как бы просто собрались
выпить и закусить; один правитель канцелярии по временам еще вздрагивал.
— В деятелях русскому царству никогда недостатка нет и не
будет, — любезно прервал его генерал и
таким образом очень кстати замял этот неполитичный разговор.
Этою речью заключилась первая часть нашего торжества. Затем уже началась
так называемая конституция, которую я не стану описывать, потому что, по мнению моему, все проявления, имеющие либеральный характер, как бы преданны они ни
были, заключают в себе одно лишь безобразие…
Поздравив меня с высоким саном и дозволив поцеловать себя в плечо (причем я, вследствие волнения чувств,
так крепко нажимал губами, что даже князь это заметил), он сказал: „Я знаю, старик (я и тогда уже
был оным), что ты смиренномудрен и предан, но главное, об чем я тебя прошу и даже приказываю, — это: обрати внимание на возрастающие успехи вольномыслия!“ С тех пор слова сии столь глубоко запечатлелись в моем сердце, что я и ныне, как живого, представляю себе этого сановника, высокого и статного мужчину, серьезно и важно предостерегающего меня против вольномыслия!
Оказалось, что целью приезда старика
было благо и счастье той самой страны, на пользу которой он в свое время
так много поревновал.
Многие уверяют, что хворость эта началась с того дня, как он посетил «нового»,
так как прямым последствием этого посещения
была неумеренность в пище, вследствие которой сначала заболел живот, а затем…
— Есть-с; средство это — вырвать корень со всеми его последствиями; но, — прибавил он, вздохнувши: — для
такого подвига нонче слуг нет!
Как, с одной стороны, чинобоязненность и начальстволюбие
есть то естественное основание, из которого со временем прозябнет для вкушающего сладкий плод,
так, с другой стороны, безначалие, как и самое сие слово о том свидетельствует,
есть не что иное, как зловонный тук, из которого имеют произрасти одни зловредные волчцы.
В одну из
таких светлых минут доложили, что приехал «новый». Старик вдруг вспрянул и потребовал чистого белья. «Новый» вошел, потрясая плечами и гремя саблею. Он дружески подал больному руку, объявил, что сейчас лишь вернулся с усмирения, и заявил надежду, что здоровье почтеннейшего старца не только поправится, но, с Божиею помощью, получит дальнейшее развитие. Старик
был, видимо, тронут и пожелал остаться с «новым» наедине.
Что происходило на этой второй и последней конференции двух административных светил — осталось тайною. Как ни прикладывали мы с Павлом Трофимычем глаза и уши к замочной скважине, но могли разобрать только одно: что старик увещевал «нового»
быть твердым и не взирать. Сверх того, нам показалось, что «молодой человек» стал на колена у изголовья старца и старец его благословил. На этом моменте нас поймала Анна Ивановна и крепко-таки пожурила за нашу нескромность.
— Et се cri! — прибавила другая дама, — се cri! [А этот крик! этот крик! (фр.)] Это
было какое-то вдохновение! это
было просто что-то
такое…
Как бы то ни
было, но старый помпадур уехал, до
такой степени уехал, что самый след его экипажа в ту же ночь занесло снегом. Надежда Петровна с ужасом помышляла о том, что ее с завтрашнего же дня начнут называть «старой помпадуршей».
Бламанже
был малый кроткий и нес звание «помпадуршина мужа» без нахальства и без особенной развязности, а
так только, как будто
был им чрезвычайно обрадован. Он успел снискать себе всеобщее уважение в городе тем, что не задирал носа и не гордился. Другой на его месте непременно стал бы и обрывать, и козырять, и финты-фанты выкидывать; он же не только ничего не выкидывал, но постоянно вел себя
так, как бы его поздравляли с праздником.
Обыватели не только ценили
такую ровность характера, но даже усматривали в ней признаки доблести; да и нельзя
было не ценить, потому что у всех
был еще в свежей памяти муж предшествовавшей помпадурши, корнет Отлетаев, который не только разбивал по ночам винные погреба, но однажды голый и с штандартом в руках проскакал верхом через весь город.
Обыкновенно бывает
так, что старую помпадуршу немедленно же начинают рвать на куски, то
есть начинают не узнавать ее, делать в ее присутствии некоторые несовместные телодвижения, называть «душенькой», подсылать к ней извозчиков; тут же, напротив, все обошлось как нельзя приличнее.
Даже кучера долгое время вспоминали, как господа ездили «Бламанжейшино горе утолять» —
так велик
был в этот день съезд экипажей перед ее домом.
— Вы знаете, как мы
были привязаны к тому, что для вас
так дорого! — прибавляла советница Прохвостова.
Немало способствовало
такому благополучному исходу еще и то, что старый помпадур
был один из тех, которые зажигают неугасимые огни в благодарных сердцах обывателей тем, что принимают по табельным дням, не манкируют званых обедов и вечеров, своевременно определяют и увольняют исправников и с ангельским терпением подписывают подаваемые им бумаги.
— Нет, вы подумайте, сколько надо
было самоотвержения, чтоб укротить
такого зверя! — говорили одни.
Надворный советник Бламанже обыкновенно ловил
такие минуты на лету и неслышно, словно у него
были бархатные ноги, подползал к кушетке.
Так было и тут. Помпадур встречался с Надеждой Петровной у Проходимцевой, и встречался всегда случайно. Сначала он все
пел: «Jeune fille aux yeux noirs» — и объяснял, что музыка этого романса
была любимым церемониальным маршем в его полку. Иногда, впрочем, для перемены, принимался рассматривать лежавшие на столе картинки и бормотал себе по-дурацки под нос...
Все это
так и металось в глаза,
так и вставало перед ней, как живое! И, что всего важнее: по мере того как она утешала своего друга, уважение к ней все более и более возрастало! Никто даже не завидовал! все знали, что это
так есть,
так и
быть должно… А теперь? что она
такое теперь? Старая помпадурша! разве это положение? разве это пост?
— Ведь вот, сударь, какое этому помпадуру счастье! — говорил он, — ведь, кажется, только и хорошего в нем
было, что на обезьяну похож, а
такую привязанность к себе внушил!
Большую часть времени она сидела перед портретом старого помпадура и все вспоминала, все вспоминала. Случалось иногда, что люди особенно преданные успевали-таки проникать в ее уединение и уговаривали ее принять участие в каком-нибудь губернском увеселении. Но она на все эти уговоры отвечала презрительною улыбкой. Наконец это сочтено
было даже опасным. Попробовали призвать на совет надворного советника Бламанже и заставили его еще раз стать перед ней на колени.
Новый помпадур
был малый молодой и совсем отчаянный. Он не знал ни наук, ни искусств, и до
такой степени мало уважал
так называемых идеологов, что даже из Поль де Кока и прочих классиков прочитал только избраннейшие места. Любимейшие его выражения
были «фюить!» и «куда Макар телят не гонял!».
— Принеси ты мне, Семен, этой рыбки — знаешь? — командовал полициймейстер в передней. — А вы, Надежда Петровна, все еще в слезах! Матушка! голубушка! да что ж это
такое? — продолжал он, входя в комнату, — ну, поплакали! ну и
будет! глазки-то, глазки-то зачем же портить!
— Все это
так… c’est sublime, il n’y a rien а dire! [Это возвышенно, нечего и говорить! (фр.)] но все же… всему
есть наконец мера!
Дни шли за днями. В голове Надежды Петровны все
так перепуталось, что она не могла уже отличить «jeune fille aux yeux noirs» от «1’amour qu’est que c’est que ça». Она знала наверное, что то и другое
пел какой-то помпадур, но какой именно — доподлинно определить не могла. С своей стороны, помпадур горячился, тосковал и впадал в административные ошибки.
— Вы, Надежда Петровна, что думаете? — говорил исправник, — вы, может
быть, думаете, что он там на балах или на обедах… что он пустяками какими-нибудь занимается… на плечи наших барынь облизывается?.. Нет-с! он мероприятие обдумывает! Он уж у нас
такой! он шагу не может ступить, чтобы чего-нибудь не решить!
Вообще действия его
были не только нерешительны, но и загадочны. Иногда он возьмет Надежду Петровну за руку, держит ее, гладит и вдруг как-то
так нелепо рванет, что она даже вскрикнет; иногда вскочит со стула словно ужаленный, схватит фуражку и, не говоря ни слова, удерет в губернское правление. Одним словом,
были все признаки; недоставало одного: словесности.
Не надо думать, однако, чтобы новый помпадур
был человек холостой; нет, он
был женат и имел детей; но жена его только и делала, что с утра до вечера
ела печатные пряники. Это зрелище до
такой степени истерзало его, что он с горя чуть-чуть не погрузился в чтение недоимочных реестров. Но и это занятие представляло слишком мало пищи для ума и сердца, чтобы наполнить помпадурову жизнь. Он стал ходить в губернское правление и тосковать.
Дело состояло в том, что помпадур отчасти боролся с своею робостью, отчасти кокетничал. Он не меньше всякого другого ощущал на себе влияние весны, но, как все люди робкие и в то же время своевольные, хотел, чтобы Надежда Петровна сама повинилась перед ним. В ожидании этой минуты, он до
такой степени усилил нежность к жене, что даже стал вместе с нею
есть печатные пряники.
Таким образом дни проходили за днями; Надежда Петровна тщетно ломала себе голову; публика ожидала в недоумении.
Она
была в неописанном волнении; голос ее дрожал; на глазах блистали слезы. Эта женщина, всегда столь скромная, мягкая и даже слабая, вдруг дошла до
такого исступления, что помпадур начал опасаться, чтоб с ней не сделалась на улице истерика.
Козелков прожил
таким образом с самого выхода из школы до тридцати лет и все продолжал
быть Козленком и Митенькой, несмотря на то что по чину уж глядел в превосходительные.
Старшие все-таки улыбались при его появлении и находили, что в его физиономии
есть что-то забавное, а сверстники нередко щелкали его по носу и на ходу спрашивали: «Что, Козлик, сегодня хватим?» — «Хватим», — отвечал Козлик и продолжал гранить тротуары на Невском проспекте, покуда не наступал час обедать в долг у Дюссо, и не обижался даже за получаемые в нос щелчки.
И т. д. и т. д. Но Козлик
был себе на уме и начал все чаще и чаще похаживать к своей тетушке, княжне Чепчеулидзевой-Уланбековой, несмотря на то что она жила где-то на Песках и питалась одною кашицей. Ma tante Чепчеулидзева
была фрейлиной в 1778 году, но, по старости, до
такой степени перезабыла русскую историю, что даже однажды, начитавшись анекдотов г. Семевского, уверяла, будто бы она еще маленькую носила на руках блаженныя памяти императрицу Елизавету Петровну.
—
Так что ж, мой друг! Я могу об этом государю написать! Козелковы всегда
были в силе; это, мой друг, старинный дворянский дом! Однажды, блаженныя памяти императрица Анна Леопольдовна…