Ш. Как, матка? Сверх того, что в нынешние времена не худо иметь хороший чин, что меня называть будут: ваше высокородие, а кто поглупее — ваше превосходительство; но будет-таки кто-нибудь, с кем в долгие зимние вечера можно хоть поиграть в бирюльки. А ныне сиди, сиди, все одна;
да и того удовольствия не имею, когда чхну, чтоб кто говорил: здравствуй. А как муж будет свой, то какой бы насморк ни был, все слышать буду: здравствуй, мой свет, здравствуй, моя душенька…
Неточные совпадения
Да и если б я мог достаточные дать черты каждому души моея движению,
то слабы еще были бы они для произведения в тебе подобного
тем чувствованиям, какие в душе моей возникали
и теснилися тогда.
Но, любезный читатель, ты уже зеваешь. Полно, видно, мне снимать силуэты. Твоя правда; другого не будет, как нос
да нос, губы
да губы. Я
и того не понимаю, как ты на силуэте белилы
и румяна распознаешь.
Н.
Да то я знаю, что придет по тебе. Но вспомни, что уже нас любить нельзя
и не для чего, разве для денег.
Я, отлучая детей моих от бдящего родительского ока, единственное к
тому имею побуждение,
да приобретут опытности,
да познают человека из его деяний
и, наскучив гремлением мирского жития,
да оставят его с радостию; но
да имут отишие в гонении
и хлеб насущный в скудости.
Единое в
том тебе утешение
да будет, воспоминая, что
и сын сына твоего возлюбит отца до совершенного только возраста.
Мужа буду любить,
да и он меня любить будет, в
том не сомневаюсь.
Да не воспользуется
тем потомство наше,
да не пожнет венца нашего
и с презрением о нас
да не скажет: они были.
Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам:
тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов,
тот, кто их нагревает,
тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка
и оцепенелого твоего вкуса;
тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда;
тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит
и напояет коней твоих;
тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными
и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как
и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои
и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности
и утех во сбережении малейшия полушки,
да облегчится, елико
то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца
и крови, вещая правду на суде во имя твое,
да возлюблен будеши.
Судия же пред светом
и пред поставившим его судиею
да оправдится едиными делами [Г. Дикинсон, имевший участие в бывшей в Америке перемене
и тем прославившийся, будучи после в Пенсильвании президентом, не возгнушался сражаться с наступавшими на него.
Если мы скажем
и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру,
то есть рассмотрение приказное книг до издания их в свет,
то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие,
да не обратит полет свой к величию
и свободе.
Древнейшее о ценсуре узаконение, доселе известное, находим в 1486 году, изданное в самом
том городе, где изобретено книгопечатание. Предузнавали монашеские правления, что оно будет орудием сокрушения их власти, что оно ускорит развержение общего рассудка,
и могущество, на мнении, а не на пользе общей основанное, в книгопечатании обрящет свою кончину.
Да позволят нам здесь присовокупить памятник, ныне еще существующий на пагубу мысли
и на посрамление просвещения.
Да вещают таковые переводчики, если возлюбляют истину, с каким бы намерением
то ни делали, с добрым или худым, до
того нет нужды;
да вещают, немецкий язык удобен ли к преложению на оной
того, что греческие
и латинские изящные писатели о вышних размышлениях христианского исповедания
и о науках писали точнейше
и разумнейше?
Если кто сие наше попечительное постановление презрит или против такового нашего указа подаст совет, помощь или благоприятство своим лицом или посторонним, —
тем самым подвергает себя осуждению на проклятие,
да сверх
того лишен быть имеет
тех книг
и заплатит сто золотых гульденов пени в казну нашу.
И сего решения никто без особого повеления
да нарушить не дерзает. Дано в замке С. Мартына, во граде нашем Майнце, с приложением печати нашей. Месяца януария, в четвертый день 1486 года».
Но
то и другое пеклися,
да власть будет всецела,
да очи просвещения покрыты всегда пребудут туманом обаяния
и да насилие царствует на счет рассудка.
Мы недавно читали, —
да восплачут французы о участи своей
и с ними человечество! — мы читали недавно, что народное собрание, толико же поступая самодержавно, как доселе их государь, насильственно взяли печатную книгу
и сочинителя оной отдали под суд за
то, что дерзнул писать против народного собрания.
Если совет мой может что-либо сделать,
то я бы сказал, что российское стихотворство,
да и сам российский язык гораздо обогатились бы, если бы переводы стихотворных сочинений делали не всегда ямбами.
Вот остаток одной из них, все прочие сгорели в огне;
да и оставшуюся
та же ожидает участь, как
и сосестр ее постигшая.
О! дар небес благословенный,
Источник всех великих дел;
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем сильных мышц твоих ударом
Во свет рабства
тьму претвори,
Да Брут
и Телль еще проснутся,
Седяй во власти,
да смятутся
От гласа твоего цари.
В Платоне душа Платона,
и да восхитит
и увидит нас,
тому учило его сердце.
Неточные совпадения
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров
и суждений // В
то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); //
Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким
и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Теперь у нас дороги плохи, // Мосты забытые гниют, // На станциях клопы
да блохи // Заснуть минуты не дают; // Трактиров нет. В избе холодной // Высокопарный, но голодный // Для виду прейскурант висит //
И тщетный дразнит аппетит, // Меж
тем как сельские циклопы // Перед медлительным огнем // Российским лечат молотком // Изделье легкое Европы, // Благословляя колеи //
И рвы отеческой земли.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно
да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов
и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала,
то забыла.
Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Но тише! Слышишь? Критик строгий // Повелевает сбросить нам // Элегии венок убогий //
И нашей братье рифмачам // Кричит: «
Да перестаньте плакать, //
И всё одно
и то же квакать, // Жалеть о прежнем, о былом: // Довольно, пойте о другом!» // — Ты прав,
и верно нам укажешь // Трубу, личину
и кинжал, //
И мыслей мертвый капитал // Отвсюду воскресить прикажешь: // Не так ли, друг? — Ничуть. Куда! // «Пишите оды, господа,
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А
то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним
и носу не покажешь. //
Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на
той неделе зван. —