Неточные совпадения
При всякой возможности
я отыскивал Пушкина, иногда с ним гулял в Летнем саду;
эти свидания вошли в обычай, так что, если несколько дней
меня не видать, Василий Львович, бывало,
мне пеняет: он тоже привык ко
мне, полюбил
меня.
Я не знаю, есть ли и теперь другое, на
этом основании существующее.
Я, как сосед (с другой стороны его номера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут
я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и
это его волновало.
Не пугайтесь!
Я не поведу вас
этой длинной дорогой, она нас утомит. Не станем делать изысканий; все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам и памятной, должны остаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в
эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях.
В журнале «Лицейский мудрец» (1815, № 3) об
этом — «Письмо к издателю»; по сходству «Письма» с текстом Записок К.
Я. Грот полагает, что оно принадлежит Пущину («Пушкинский Лицей», СПб. 1911, стр. 291).]
«Вот что ты заставил
меня написать, любезный друг», — сказал он, видя, что
я несколько призадумался, выслушав его стихи, в которых поразило
меня окончание. В
эту минуту подошел к нам Кайданов, — мы собирались в его класс. Пушкин и ему прочел свой рассказ.
Кайданов взял его за ухо и тихонько сказал ему: «Не советую вам, Пушкин, заниматься такой поэзией, особенно кому-нибудь сообщать ее. И вы, Пущин, не давайте волю язычку», — прибавил он, обратясь ко
мне. Хорошо, что на
этот раз подвернулся нам добрый Иван Кузьмич, а не другой кто-нибудь.
Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища.
Эти стихи — выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!.. [Посвящено Е. П. Бакуниной (1815), обращено к А. Д. Илличевскому, недурно рисовавшему. В изд. АН СССР 1-я строка так: «Дитя Харит и вображенья». Страдало также сердечко Пущина. Об
этом — в первоначальной редакции пушкинского «19 октября», 1825: «Как мы впервой все трое полюбили».]
Он тотчас рассказал
мне про
это, присоединясь к нам, стоявшим у оркестра.
Он нашелся и отвечал императору Александру: «Вы
меня предупредили, государь,
я искал случая принести вашему величеству повинную за Пушкина: он, бедный, в отчаянии; приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтоб она великодушно простила ему
это неумышленное оскорбление».
На
это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так и быть,
я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб
это было в последний раз. «La vieille est peut-être enchantée de la méprise du jeune homme, entre nous soit dit», [Между нами: старая дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека (франц.).] — шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту.
Я, с своей стороны, старался доказать ему, что Энгельгардт тут действовал отлично; он никак не сознавал
этого, все уверял
меня, что Энгельгардт, защищая его, сам себя защищал.
Эта несправедливость Пушкина к Энгельгардту, которого
я душой полюбил, сильно
меня волновала.
Я нечаянно увидел
эти стихи над моим изголовьем и узнал исковерканный его почерк. Пушкин не сознавался в
этом экспромте. [В изд. АН СССР — под заглавием «Надпись на стене больницы» (1817); в 1-й строке там: «Его судьба неумолима».]
К прискорбию моему,
этот альбом, исписанный и изрисованный, утратился из допотопного моего портфеля, который дивным образом возвратился ко
мне через тридцать два года со всеми положенными
мною рукописями.
«
Это ничего, — возразил он, —
я сегодня не в тестях у тебя.
Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизили
меня с
этим мыслящим кружком:
я сдружился с ним, почти жил в нем.
На
этом основании он принял в общество
меня и Вольховского, который, поступив в гвардейский генеральный штаб, сделался его товарищем по службе.
Эта высокая цель жизни самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою —
я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значущей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие.
Впоследствии, когда думалось
мне исполнить
эту мысль,
я уже не решался вверить ему тайну, не
мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу.
На
этом основании
я присоединил к союзу одного Рылеева, несмотря на то, что всегда был окружен многими разделяющими со
мной мой образ мыслей.
Странное смешение в
этом великолепном создании! Никогда не переставал
я любить его; знаю, что и он платил
мне тем же чувством; но невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он, наконец, настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание. Видно, впрочем, что не могло и не должно было быть иначе; видно, нужна была и
эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза.
Не заключайте, пожалуйста, из
этого ворчанья, чтобы
я когда-нибудь был спартанцем, каким-нибудь Катоном, — далеко от всего
этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил
это стихами ко
мне; но при всей моей готовности к разгулу с ним хотелось, чтобы он не переступал некоторых границ и не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать на него некоторого рода тень.
Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко
мне. Вместо «здравствуй»,
я его спрашиваю: «От нее ко
мне или от
меня к ней?» Уж и
это надо вам объяснить, если пустился болтать.
Возвратясь однажды с ученья,
я нахожу на письменном столе развернутый большой лист бумаги. На
этом листе нарисована пером знакомая
мне комната, трюмо, две кушетки. На одной из кушеток сидит развалившись претолстая женщина, почти портрет безобразной тетки нашей Анжелики. У ног ее — стрикс,маленькая несносная собачонка.
Не нужно было спрашивать, кто приходил. Кроме того,
я понял, что
этот раз Пушкин и ее не застал.
В
это время
я слышу, что кто-то сзади берет
меня за плечо.
«Как же ты
мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно,
это ваше общество в сборе?
Я совершенно нечаянно зашел сюда, гуляя в Летнем саду. Пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг,
это ни на что не похоже!»
Мне и на
этот раз легко было без большого обмана доказать ему, что
это совсем не собрание общества, им отыскиваемого, что он может спросить Маслова и что
я сам тут совершенно неожиданно.
На днях был у
меня Николай Тургенев; разговорились мы с ним о необходимости и пользе издания в возможно свободном направлении; тогда
это была преобладающая его мысль.
Тут же пригласил
меня в
этот день вечером быть у него, — вот
я и здесь!»
Преследуемый мыслию, что у
меня есть тайна от Пушкина и что, может быть,
этим самым
я лишаю общество полезного деятеля, почти решался броситься к нему и все высказать, зажмуря глаза на последствия. В постоянной борьбе с самим собою, как нарочно, вскоре случилось
мне встретить Сергея Львовича на Невском проспекте.
Я задумался, и, признаюсь,
эта встреча, совершенно случайная, произвела свое впечатление: мысль о принятии Пушкина исчезла из моей головы.
Как ни вертел
я все
это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в деле, ответственном пред целию самого союза.
После
этого мы как-то не часто виделись. Пушкин кружился в большом свете, а
я был как можно подальше от него. Летом маневры и другие служебные занятия увлекали
меня из Петербурга. Все
это, однако, не мешало нам, при всякой возможности встречаться с прежней дружбой и радоваться нашим встречам у лицейской братии, которой уже немного оставалось в Петербурге; большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига.
Спрашиваю смотрителя: «Какой
это Пушкин?»
Мне и в мысль не приходило, что
это может быть Александр.
В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его: не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего не мог сообщить
мне об нем, а рассказал только, что за несколько дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены и воспитанников поместили во флигеле. [Пожар в здании Лицея был 12 мая.] Все
это вместе заставило
меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.
Директор рассказал
мне, что государь (
это было после того, как Пушкина уже призывали к Милорадовичу, чего Энгельгардт до свидания с царем и не знал) встретил его в саду и пригласил с ним пройтись.
— Энгельгардт, — сказал ему государь, — Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает.
Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но
это не исправляет дела.
Директор на
это ответил: «Воля вашего величества, но вы
мне простите, если
я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника; в нем развивается необыкновенный талант, который требует пощады.
В промежуток
этих пяти лет генерала Инзова назначили наместником Бессарабии; с ним Пушкин переехал из Екатеринославля в Кишинев, впоследствии оттуда поступил в Одессу к графу Воронцову по особым поручениям.
Я между тем, по некоторым обстоятельствам, сбросил конно-артиллерийский мундир и преобразился в Судьи уголовного департамента московского Надворного Суда. Переход резкий, имевший, впрочем, тогда свое значение.
Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов в «Горе от ума» сказал: «Что за тузы в Москве живут и умирают»), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто
этот молодой человек? Зубков называет
меня и говорит, что
я — Надворный Судья.
С той минуты, как
я узнал, что Пушкин в изгнании, во
мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными,
я предположил съездить и в Псков к сестре Набоковой; муж ее командовал тогда дивизией, которая там стояла, а оттуда уже рукой подать в Михайловское. Вследствие
этой программы
я подал в отпуск на 28 дней в Петербургскую и Псковскую губернии.
Я тотчас догадался, что
это добрая его няня, столько раз им воспетая, — чуть не задушил ее в объятиях.
Вообще Пушкин показался
мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однакож, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на
меня это впечатление.
[Здесь в рукописи знак отсылки к дополнению 1, помещенному в конце тетради;
это рассказ о высылке Пушкина из Одессы, письмо поэта об англичанине-атеисте, рассказ о переезд е Пушкина в Михайловское (5 абзацев: «Случайно довелось
мне… в Опочковеком уезде», стр. 79–80).
Поводом к
этой переписке, без сомнения, было перехваченное на почте письмо Пушкина, но кому именно писанное —
мне неизвестно; хотя об
этом письме Нессельроде и не упоминает, а просто пишет, что по дошедшим до императора сведениям о поведении и образе жизни Пушкина в Одессе его величество находит, что пребывание в
этом шумном городе для молодого человека во многих отношениях вредно, и потому поручает спросить его мнение на
этот счет.
Мне показалось, что он вообще неохотно об
этом говорил;
я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому
я его просил оставить
эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы. Заметно было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся.
При
этом вопросе рассказал
мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка.
Он терпеливо выслушал
меня и сказал, что несколько примирился в
эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с Музой живет в ладу и трудится охотно и усердно.