Неточные совпадения
Лизавету Васильевну она совершенно не узнала: напрасно Павел старался ей напомнить о сестре, которая с своей стороны
начала было рассказывать о детях, о муже: старуха ничего не понимала и только, взглядывая на Павла, улыбалась ему и как бы силилась что-то сказать; а через несколько минут пришла
в беспамятство.
Павел хотел
было отказаться, но ему жаль стало сестры, и он снова сел на прежнее место. Через несколько минут
в комнату вошел с нянькой старший сын Лизаветы Васильевны. Он, ни слова не говоря и только поглядывая искоса на незнакомое ему лицо Павла, подошел к матери и положил к ней головку на колени. Лизавета Васильевна взяла его к себе на руки и
начала целовать. Павел любовался племянником и, кажется, забыл неприятное впечатление, произведенное на него зятем: ребенок
был действительно хорош собою.
С течением времени, однако, такого рода исключительно созерцательная жизнь
начала ему заметно понадоедать: хоть бы сходить
в театр, думал он, посмотреть, например, «Коварство и любовь» [«Коварство и любовь» — трагедия немецкого поэта И.Ф.Шиллера (1759—1805).]; но для этого у него не
было денег, которых едва доставало на обыденное содержание и на покупку книг; хоть бы
в гости куда-нибудь съездить, где
есть молодые девушки, но, — увы! — знакомых он не имел решительно никого.
С этого времени жизнь Павла сделалась гораздо комфортабельнее:
в комнате его поставлена
была новая мебель, и даже приделано
было новое драпри к окошку; про стол и говорить нечего: его кормили как на убой; сама титулярная советница
начала просиживать целые дни
в его комнате; последнее, кажется, очень надоедало Павлу, потому что он каждый раз, когда входила к нему хозяйка, торопился раскрыть книгу и принимался читать.
Лизавете Васильевне случилась надобность уехать на целый месяц
в деревню. Павлу сделалось очень скучно и грустно. Он принялся
было заниматься, но, — увы! — все шло как-то не по-прежнему: формулы небесной механики ему сделались как-то темны и непонятны, брошюрка Вирея скучна и томительна. «Не могу!» — говорил он, оставляя книгу, и вслед за тем по обыкновению ложился на кровать и
начинал думать о прекрасной половине рода человеческого.
Юлия Владимировна сжалилась и с кислою миною уселась за фортепьяно. С первым же ее аккордом все гости, игравшие и не игравшие
в карты, вышли
в залу, а потом со второго куплета (она
пела: «Что ты, ветка бедная… « [«Что ты, ветка бедная…» — романс на слова И.П.Мятлева (1796—1844).]) многие
начали погружаться
в приятную меланхолию.
Страшно и отрадно становилось ему, когда он
начинал думать, что эта девушка, столь прекрасная и которая теперь так далека от него, не только полюбит его, но и отдастся ему
в полное обладание,
будет принадлежать ему телом и душой, а главное, душой…
В лице Бешметева очень заметно
было волнение; поздоровавшись с сестрою, он беспокойными шагами
начал ходить по комнате.
Конечно,
были и такие, которые далеко превосходили Бешметева; к числу таких, по преимуществу, принадлежал высокий господин лет тридцати пяти, стоявший за колонною: одет он
был весь
в черном,
начиная с широкого, английского покроя, фрака, до небрежно завязанного атласного галстука.
Они
начали играть. Масуров
был в восторге: как-то так случилось, что он то с одного удара кончил партию, то шары разбивались таким образом, что Бахтиарову оставалось делать только белого.
Павел говорил очень неохотно, так что Лизавета Васильевна несколько раз принуждена
была отвечать за него. Часу
в восьмом приехал Масуров с клубного обеда и
был немного пьян. Он тотчас же бросился обнимать жену и
начал рассказывать, как он славно кутнул с Бахтиаровым. Павел взялся за шляпу и, несмотря на просьбу сестры, ушел. Феоктиста Саввишна тоже вскоре отправилась и, еще раз переспросив о состоянии, чине и летах Павла, обещалась уведомить Лизавету Васильевну очень скоро.
Первое ее опасение
было напрасно: Кураевы только своей семьей сидели
в угольной комнате; второе же, то
есть в отношении Владимира Андреича, отчасти оправдалось: он
был, видно, чем-то очень серьезным расстроен, а вследствие того и вся семья
была не
в духе; но Феоктиста Саввишна не оробела перед этим не совсем благоприятным для нее обстоятельством и решилась во что бы то ни стало
начать свое дело.
— Я, признаться сказать, —
начала она не совсем твердым голосом, — нарочно сегодня к вам и приехала.
В своем семействе можно говорить откровенно — он очень меня просил узнать, какое
было бы ваше мнение насчет Юлии Владимировны?
Лизавета Васильевна
начала терять надежду; но от свахи получено
было новое, исполненное отчаяния письмо,
в котором она заклинала Павла ехать скорее и умоляла не губить ее.
Павел сел. Владимир Андреич внимательным взором осмотрел гостя с головы до ног. Бешметеву
начало становиться неловко. Он чувствовал, что ему надобно
было что-нибудь заговорить, но ни одна приличная фраза не приходила ему
в голову.
Феоктиста Саввишна сильно переполошилась от приезда почтенного Владимира Андреича и его ласкового обращения; она выбежала
в девичью, заказала
в один раз «для дорогого гостя» чай, кофе и закуску, а потом, накинув на обнаженные
спои плечи какой-то платок и вышед к Кураеву,
начала перед ним извиняться, что она принимает его не так, как следует.
Владимир Андреич
был в кабинете; разговор не вязался, хотя Марья Ивановна несколько раз и
начинала: спросила Павла о матери, заметила, что сыра погода и что поэтому у Юлии очень голова болит, да и у ней самой
начинает разбаливаться.
Плач и вопль снова начались; старуха
была очень дурна; посаженый отец со слезами вспомнил Василья Петровича, благословил Павла, поцеловал его и пожелал ему жить
в счастии и нажить кучу детей, и потом понюхал табаку, посмотрел на часы и взялся за шляпу. Перепетуя Петровна, проплакавшись и осушивши батистовым платком слезы,
начала так...
Она некоторым образом действительно
была права
в своем неудовольствии на Бешметевых: во-первых, если читатель помнит поступок с нею Владимира Андреича на свадьбе, то, конечно, уже согласится, что это поступок скверный; во-вторых, молодые, делая визиты, объехали сначала всех знатных знакомых, а к ней уже пожаловали на другой день после обеда, и потом, когда она
начала им за это выговаривать, то оболтус-племянник по обыкновению сидел дураком, а племянница вздумала еще вздернуть свой нос и с гримасою пропищать, что «если, говорит, вам неприятно наше посещение, то мы и совсем не
будем ездить», а после и кланяться перестала.
Проговоря это, Юлия вышла
в угольную и, надувши губы, села на диван. Спустя несколько минут она
начала потихоньку плакать, а потом довольно громко всхлипывать. Павел прислушался и тотчас догадался, что жена плачет. Он тотчас
было встал, чтоб идти к ней, но раздумал и опять сел. Всхлипывания продолжались. Герой мой не
в состоянии
был долее выдержать свой характер: он вышел
в угольную и несколько минут смотрел на жену. Юлия при его приходе еще громче
начала рыдать.
Муж и жена
начали одеваться. Павел уже готов
был чрез четверть часа и,
в ожидании одевавшейся еще Юлии, пришел
в комнату матери и сел, задумавшись, около ее кровати. Послышались шаги и голос Перепетуи Петровны. Павел обмер: он предчувствовал, что без сцены не обойдется и что тетка непременно
будет протестовать против их поездки.
Делать
было нечего — Масуров вышел на двор, набрал
в пригоршни снегу и вслед за тем, вернувшись к своей пациентке,
начал обкладывать ей снегом голову, лицо и даже грудь.
Павел, подглядывавший потихоньку всю эту сцену, хотел
было, при
начале лечения Масурова, выйти и остановить его; но увидя, что жена пришла
в чувство, он только перекрестился, но войти не решился и снова сел на прежнее место.
Нечаянный приезд Лизаветы Васильевны значительно успокоил ревность Павла, во-первых, потому что Бахтиаров с первого же дня
начал к ним ездить реже и снова сблизился с Масуровым; а во-вторых — Лизавета Васильевна
была на этот раз откровеннее и вполне посвятила Павла
в тайну своих отношений к Бахтиарову и своих чувствований к этому человеку.
Она рассказала брату, как губернский лев с первого ее появления
в обществе
начал за ней ухаживать, как она сначала привыкла его видеть, потом стала находить удовольствие его слушать и потом
начала о нем беспрестанно думать: одним словом, влюбилась, и влюбилась до такой степени, что
в обществе и дома
начала замечать только его одного; все другие мужчины казались ей совершенно ничтожными, тогда как он владел всеми достоинствами: и умом, и красотою, и образованием, а главное, он
был очень несчастлив; он очень много страдал прежде, а теперь живет на свете с растерзанным сердцем, не зная, для кого и для чего.
В домашней жизни он мог бы
быть счастлив, но Юлия, жестокая Юлия, она решительно не любит его, она не может даже выслушать его, когда он
начнет ей говорить о самом себе или даже о чем бы то ни
было, не говоря уже о том счастье, которое могло бы возникнуть из взаимной любви, дружеских вечерних бесед, из этой обоюдной угодливости и проч. и проч.
Ничего этого не
было, а между тем нужда, этот бич даже счастливых супругов,
начала уже ощутительно показываться
в их жизни.
Такого рода системе воспитания хотел подвергнуть почтенный профессор и сироту Бахтиарова; но, к несчастию, увидел, что это почти невозможно, потому что ребенок
был уже четырнадцати лет и не знал еще ни одного древнего языка и, кроме того, оказывал решительную неспособность выучивать длинные уроки, а лет
в пятнадцать, ровно тремя годами ранее против системы немца,
начал обнаруживать явное присутствие страстей, потому что, несмотря на все предпринимаемые немцем меры, каждый почти вечер присутствовал за театральными кулисами, бегал по бульварам, знакомился со всеми соседними гризетками и, наконец,
в один прекрасный вечер пойман
был наставником
в довольно двусмысленной сцене с молоденькой экономкой, взятою почтенным профессором
в дом для собственного комфорта.
Как поля ни отдыхали
в шестипольной системе, как ни сеялся клевер, как ни укатывался овес — ни хлеба, ни овса, ни сена не только что не прибывало, но, напротив того, года через два агроном должен
был еще с февраля месяца
начать покупку хлеба и корма.
Герой мой,
в своем желчном расположении,
в бездействии и скуке, не замечая сам того,
начал увеличивать обычную порцию вина, которое он прежде
пил в весьма малом количестве.
В обыкновенном состоянии он страдал и тосковал, а
выпив,
начинал проклинать себя, людей, жену и даже Лизавету Васильевну, с которою совершенно перестал переписываться и не отвечал ни слова на ее письма.
В это самое время милосердая Катерина Михайловна
была в исключительно филантропическом расположении духа вследствие того, что ей принесли оброка до полуторы тысячи ассигнациями и неизвестно откуда явился кочующий по помещикам разносчик с красным товаром, и потому старуха придумывала, кому из горничных, которых
было у ней до двух десятков, и что именно купить на новое платье, глубоко соображая
в то же время, какой бы подарок сделать и милому m-r Мишо, для которого все предлагаемые
в безграмотном реестре материи,
начиная от английского трико до индийского кашемира, казались ей недостойными.
— Матушка моя, — возразила Перепетуя Петровна, — о прочих я не говорю: старики уже
были; все мы должны ожидать одного конца. Но Павел-то, голубчик мой! Только бы, что называется, жить да радовать всех, только что
в возмужалость
начал приходить…
— Ведь этакой
был, можно сказать, бесстыдный человек. После этой истории, как я слышала,
начал опять ездить к Михайлу Николаичу. Хорошо, что ведь Лизавета-то Васильевна женщина с характером — просто не велела его пускать
в дом, да и только; а то ведь, пожалуй, и тут что-нибудь бы
было.