Неточные совпадения
Но
в идущей женщине
было что-то такое странное и с первого же взгляда бросающееся
в глаза, что мало-помалу внимание его
начало к ней приковываться, — сначала нехотя и как бы с досадой, а потом все крепче и крепче.
На ней
было шелковое, из легкой материи («матерчатое») платьице, но тоже как-то очень чудно надетое, едва застегнутое, и сзади у талии,
в самом
начале юбки, разорванное; целый клок отставал и висел болтаясь.
Несмотря на эти странные слова, ему стало очень тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его
были рассеянны… Да и вообще тяжело ему
было думать
в эту минуту о чем бы то ни
было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и
начать совсем сызнова…
Раскольников стоял и сжимал топор. Он
был точно
в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда они стучались и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом и крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему
начать ругаться с ними, дразнить их, покамест не отперли. «Поскорей бы уж!» — мелькнуло
в его голове.
Там,
в самом углу, внизу,
в одном месте
были разодраны отставшие от стены обои: тотчас же
начал он все запихивать
в эту дыру, под бумагу: «Вошло!
— Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог…
начать… потому что ты всех их добрее, то
есть умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте меня
в покое!
Кончим это,
начнем об китах переводить, потом из второй части «Confessions» [«Confessions» (фр.) — «Исповедь» Ж. Ж. Руссо (1712–1778).] какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить
будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо
в своем роде Радищев.
— Никто не приходил. А это кровь
в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться
начнет, тут и
начнет мерещиться… Есть-то станешь, что ли?
По прежнему обхватил он левою рукой голову больного, приподнял его и
начал поить с чайной ложечки чаем, опять беспрерывно и особенно усердно подувая на ложку, как будто
в этом процессе подувания и состоял самый главный и спасительный пункт выздоровления.
Вдруг, как бы вспомнив, бросился он к углу, где
в обоях
была дыра,
начал все осматривать, запустил
в дыру руку, пошарил, но и это не то.
Он пошел к печке, отворил ее и
начал шарить
в золе: кусочки бахромы от панталон и лоскутья разорванного кармана так и валялись, как он их тогда бросил, стало
быть никто не смотрел!
Это
был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который
начал тем, что остановился
в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter — делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
— Ваша мамаша, еще
в бытность мою при них,
начала к вам письмо. Приехав сюда, я нарочно пропустил несколько дней и не приходил к вам, чтоб уж
быть вполне уверенным, что вы извещены обо всем; но теперь, к удивлению моему…
— Жалею весьма и весьма, что нахожу вас
в таком положении, —
начал он снова, с усилием прерывая молчание. — Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части
в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то
есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час…
Голова его слегка
было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг
в его воспаленных глазах и
в его исхудалом бледно-желтом лице.
— Как! Вы здесь? —
начал он с недоумением и таким тоном, как бы век
был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы все не
в памяти. Вот странно! А ведь я
был у вас…
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы говорите, — высокомерно
начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та «помнила свое место» и даже теперь не могла отказать себе
в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
Мармеладов
был в последней агонии; он не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он
было и
начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно крикнула на него...
— Родя, что ты! Ты, верно… ты не хочешь сказать, —
начала было в испуге Пульхерия Александровна, но остановилась, смотря на Дуню.
— Брат, подумай, что ты говоришь! — вспыльчиво
начала было Авдотья Романовна, но тотчас же удержалась. — Ты, может
быть, теперь не
в состоянии, ты устал, — кротко сказала она.
— А я так даже подивился на него сегодня, —
начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому что
в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре, если так пойдет, совсем
будет как прежде, то
есть как
было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось… а? Сознаётесь теперь, что, может, и сами виноваты
были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все еще боясь его чем-нибудь раздражить.
Он развернул, наконец, письмо, все еще сохраняя вид какого-то странного удивления; потом медленно и внимательно
начал читать и прочел два раза. Пульхерия Александровна
была в особенном беспокойстве; да и все ждали чего-то особенного.
Я имею значительное основание предполагать, что Марфа Петровна, имевшая несчастие столь полюбить его и выкупить из долгов, восемь лет назад, послужила ему еще и
в другом отношении: единственно ее старанием и жертвами затушено
было,
в самом
начале, уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться
в Сибирь.
Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично
было, закуски
были и всё… то руки ломает, кровью харкает, плачет, вдруг стучать
начнет головой об стену, как
в отчаянии.
— Вы, кажется, говорили вчера, что желали бы спросить меня… форменно… о моем знакомстве с этой… убитой? —
начал было опять Раскольников, — «ну зачем я вставил кажется? — промелькнуло
в нем как молния. — Ну зачем я так беспокоюсь о том, что вставил это кажется?» — мелькнула
в нем тотчас же другая мысль как молния.
Он
было попробовал ему излагать систему Фурье и теорию Дарвина, но Петр Петрович, особенно
в последнее время,
начал слушать как-то уж слишком саркастически, а
в самое последнее время — так даже стал браниться.
Дело
в том, что он, по инстинкту,
начинал проникать, что Лебезятников не только пошленький и глуповатый человечек, но, может
быть, и лгунишка, и что никаких вовсе не имеет он связей позначительнее даже
в своем кружке, а только слышал что-нибудь с третьего голоса; мало того: и дела-то своего, пропагандного, может, не знает порядочно, потому что-то уж слишком сбивается и что уж куда ему
быть обличителем!
От природы
была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили
в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс
в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не
в исступление, и она
в один миг, после самых ярких надежд и фантазий,
начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими словами
начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и без того убитая, чуть не
в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую упала
было в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба
была слишком неравна; та отпихнула ее, как перышко.
— Штука
в том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не
было бы у него, чтобы карьеру
начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а
была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не
было?
Он бродил без цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска
начала сказываться ему
в последнее время.
В ней не
было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные годы этой холодной мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства».
В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней
начинало его мучить.
Она бросалась к детям, кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и что
петь,
начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила
в отчаяние от их непонятливости, била их…
Сковороды, про которую говорил Лебезятников, не
было; по крайней мере Раскольников не видал; но вместо стука
в сковороду Катерина Ивановна
начинала хлопать
в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку
петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и сама пускалась подпевать, но каждый раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего снова приходила
в отчаяние, проклинала свой кашель и даже плакала.
начала было она
петь… — Но нет, лучше уж «Cinq sous»! Ну, Коля, ручки
в боки, поскорей, а ты, Леня, тоже вертись
в противоположную сторону, а мы с Полечкой
будем подпевать и подхлопывать!
— Сударыня, сударыня, успокойтесь, —
начал было чиновник, — пойдемте, я вас доведу… Здесь
в толпе неприлично… вы нездоровы…
Ах, как я любила… Я до обожания любила этот романс, Полечка!.. знаешь, твой отец… еще женихом певал… О, дни!.. Вот бы, вот бы нам
спеть! Ну как же, как же… вот я и забыла… да напомните же, как же? — Она
была в чрезвычайном волнении и усиливалась приподняться. Наконец, страшным, хриплым, надрывающимся голосом она
начала, вскрикивая и задыхаясь на каждом слове, с видом какого-то возраставшего испуга...
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один
в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и
начали кричать. Оба еще
были в костюмах: один
в чалме, другая
в ермолке с страусовым пером.
А известно ли вам, что он из раскольников, да и не то чтоб из раскольников, а просто сектант; у него
в роде бегуны бывали, и сам он еще недавно целых два года
в деревне у некоего старца под духовным
началом был.
— Вы знаете, может
быть (да я, впрочем, и сам вам рассказывал), —
начал Свидригайлов, — что я сидел здесь
в долговой тюрьме, по огромному счету, и не имея ни малейших средств
в виду для уплаты.
Знаете, мне всегда
было жаль, с самого
начала, что судьба не дала родиться вашей сестре во втором или третьем столетии нашей эры, где-нибудь дочерью владетельного князька или там какого-нибудь правителя или проконсула
в Малой Азии.
— Вот ваше письмо, —
начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни
в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может
быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
(Эта женщина никогда не делала вопросов прямых, а всегда пускала
в ход сперва улыбки и потирания рук, а потом, если надо
было что-нибудь узнать непременно и верно, например: когда угодно
будет Аркадию Ивановичу назначить свадьбу, то
начинала любопытнейшими и почти жадными вопросами о Париже и о тамошней придворной жизни и разве потом уже доходила по порядку и до третьей линии Васильевского острова.)
В молодой и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить
в будущие три-четыре года, по возможности, хоть
начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег и переехать
в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников, людей и капиталов мало; там поселиться
в том самом городе, где
будет Родя, и… всем вместе
начать новую жизнь.
И что
в том, что чрез восемь лет ему
будет только тридцать два года и можно снова
начать еще жить!
Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже
в походе, вдруг
начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и
ели друг друга.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей,
была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря.
В начале каторги он думал, что она замучит его религией,
будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Она тоже весь этот день
была в волнении, а
в ночь даже опять захворала. Но она
была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, толькосемь лет!
В начале своего счастия,
в иные мгновения, они оба готовы
были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…