Неточные совпадения
В
то мое время почти в каждом городке, в каждом околотке рассказывались маленькие истории вроде
того, что какая-нибудь Анночка Савинова влюбилась без ума —
о ужас! — в Ананьина, женатого человека, так что мать принуждена была возить ее в Москву, на воды, чтоб вылечить от этой безрассудной страсти; а Катенька Макарова так неравнодушна к карабинерному поручику, что даже на бале
не в состоянии была этого скрыть и целый вечер
не спускала с него глаз.
В бесконечных мазурках барышни обыкновенно говорили с кавалерами
о чувствах и до
того увлекались, что даже
не замечали, как мазурка кончалась и что все давно уж сидели за ужином.
— Подавали ему надежду, вероятно, вы, а
не я, и я вас прошу
не беспокоиться
о моей судьбе и избавить меня от ваших сватаний за кого бы
то ни было, — проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
— Я был
не у многих, но… и
о том сожалею! — отвечал Калинович.
—
Не знаю-с, — отвечал Петр Михайлыч, — я говорю, как понимаю. Вот как перебранка мне их
не нравится, так
не нравится! Помилуйте, что это такое? Вместо
того чтоб рассуждать
о каком-нибудь вопросе, они ставят друг другу шпильки и стараются, как борцы какие-нибудь, подшибить друг друга под ногу.
Дальновидная экономка рассчитала поставить к ней Калиновича, во-первых, затем, чтоб у приятельницы квартира
не стояла пустая, во-вторых, она знала, что
та разузнает и донесет ей
о молодом человеке все, до малейших подробностей.
Экзархатов схватил его за шиворот и приподнял на воздух; но в это время ему самому жена вцепилась в галстук; девчонки еще громче заревели… словом, произошла довольно неприятная домашняя сцена, вследствие которой Экзархатова, подхватив с собой домохозяина, отправилась с жалобой к смотрителю, все-про-все рассказала ему
о своем озорнике, и чтоб доказать, сколько он человек буйный,
не скрыла и
того, какие он про него, своего начальника, говорил поносные слова.
Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно, были замечены в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение
о своем постояльце — и произошло это вследствие
того, что она принялась было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович
не только
не угощал ее, но даже
не сажал и очень холодно спрашивал: «Что вам угодно?»
— Если так,
то, конечно… в наше время, когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на матерей, проявление в вас сыновней преданности можно назвать искрой небесной!..
О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй!
Не смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! — проговорил он и повел Калиновича в контору.
Калинович прежде никогда ничего
не говорил
о себе, кроме
того, что он отца и матери лишился еще в детстве.
— Так неужели еще мало вас любят?
Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб
не думали
о вас; когда все радости, все счастье в
том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
— «Давно мы
не приступали к нашему фельетону с таким удовольствием, как делаем это в настоящем случае, и удовольствие это, признаемся, в нас возбуждено
не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»;
не повестью госпожи Д…, которая хотя и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается такою тяжеловесностью, что мы еще
не встречали ни одного человека, у которого достало бы силы дочитать ее до конца; наконец,
не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «
О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы
не смеем его подозревать, хотя имеем на
то некоторое право)…»
— Я уж
не говорю
о капитане. Он ненавидит меня давно, и за что —
не знаю; но даже отец твой… он скрывает, но я постоянно замечаю в лице его неудовольствие, особенно когда я остаюсь с тобой вдвоем, и, наконец, эта Палагея Евграфовна — и
та на меня хмурится.
Никогда никто
не слыхал, чтоб он
о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в
то же время любил и умел, особенно на французском языке, сказать остроту, но только ни к кому
не относящуюся.
Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург,
о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник — отказа никому и никогда
не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы —
то другое дело.
Отнеся такое невнимание
не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в
тот же день, придя на почту отправить письмо,
не преминул заговорить
о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
— Умный бы старик, но очень уж односторонен, — говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на
той же неделе придя в казначейство получать пенсию,
не утерпел и заговорил с казначеем
о Калиновиче.
В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор
о литературе, но Петр Михайлыч
не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно
тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой...
—
Не скучаете ли вы вашей провинциальной жизнию, которой вы так боялись? — отнеслась
та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери
о болезни.
— Как, я думаю, трудно сочинять — я часто об этом думаю, — сказала Полина. — Когда, судя по себе, письма иногда
не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни
о чем другом
не надобно думать, а
то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога,
не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ
о Сольфини изобрел, желая
тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с
тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти
не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу
той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
— Да я ж почем знаю? — отвечал сердито инвалид и пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж было часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу,
о котором
тот рассказал; но Терка и слушать
не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел.
Не говоря уже
о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и
та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему, а рассказом своим
о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и сказала об этом матери.
Всем этим, надобно сказать, герой мой маскировал глубоко затаенную и никем
не подозреваемую мечту
о прекрасной княжне, видеть которую пожирало его нестерпимое желание; он даже решался несколько раз, хоть и
не получал на
то приглашения, ехать к князю в деревню и, вероятно, исполнил бы это, но обстоятельства сами собой расположились совершенно в его пользу.
— Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на
той девице,
о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы
не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить
не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и
то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом,
не говоря уж об экипаже,
о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
— Да; но тут
не то, — перебил князь. — Тут, может быть, мне придется говорить
о некоторых лицах и говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали вы да я, и в случае, если мы
не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами.
«Боже мой! Как эти люди любят меня, и между
тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!» — мучительно думал он и решительно
не имел духа, как прежде предполагал, сказать
о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
Распоряжаясь таким образом, Калинович никак
не имел духу сказать
о том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх.
Чем ближе подходило время отъезда,
тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в
то время, когда их теряем,
то,
не говоря уже
о голосе совести, который
не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще
не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
О подорожниках она задумала еще дня за два и нарочно послала Терку за цыплятами для паштета к знакомой мещанке Спиридоновне; но
тот сходил поближе, к другой, и принес таких, что она,
не утерпев, бросила ему живым петухом в рожу.
— Я доставляю, — продолжал
тот, — проходит месяц… другой, третий… Я, конечно, беспокоюсь
о судьбе моего произведения… езжу, спрашиваю… Мне сначала ничего
не отвечали, потом стали сухо принимать, так что я вынужден был написать письмо, в котором просил решительного ответа. Мне на это отвечают, что «Ермак» мой может быть напечатан, но только с значительными сокращениями и пропусками.
«Мой единственный и бесценный друг! (писал он) Первое мое слово будет: прост» меня, что так долго
не уведомлял
о себе; причина
тому была уважительная: я
не хотел вовсе к тебе писать, потому что, уезжая, решился покинуть тебя, оставить, бросить, презреть — все, что хочешь, и в оправдание свое хочу сказать только одно: делаясь лжецом и обманщиком, я поступал в этом случае
не как ветреный и пустой мальчишка, а как человек, глубоко сознающий всю черноту своего поступка, который омывал его кровавыми слезами, но поступить иначе
не мог.
— А что, пожалуй, что это и верно! — произнес в ответ ей Белавин. — Я сам вот теперь себя поверяю! Действительно, это так; а между
тем мы занимаем
не мили, а сотни градусов, и чтоб иметь только понятие
о зодчестве, надобно ехать в Петербург — это невозможно!.. Страна чересчур уж малообильная изящными искусствами… Слишком уж!..
—
О боже мой, я
не сумасшедший, чтоб рассчитывать на ваши деньги, которых, я знаю, у вас нет! — воскликнул князь. — Дело должно идти иначе; теперь вопрос только
о том: согласны ли вы на мое условие — так хорошо, а
не согласны — так тоже хорошо.
Выслушав все это, Калинович вздохнул. Он приказал старику, чтоб
тот не болтал
о том, что ему говорил, и, заставив его взять три целковых, велел теперь идти домой; но Григорий Васильев
не двигался с места.
Надобно решительно иметь детское простодушие одного моего знакомого прапорщика, который даже в пище вкусу
не знает; надобно именно владеть его головой, чтоб поверить баронессе, когда она мило уверяет вас, что дает этот бал для удовольствия общества, а
не для
того, чтоб позатянуть поступившее на нее маленькое взыскание, тысяч в тридцать серебром,
о чем она и будет тут же, под волшебные звуки оркестра Лядова, говорить с особами, от которых зависит дело.
— Вы давеча говорили насчет Чичикова, что он
не заслуживает
того нравственного наказания, которому подверг его автор, потому что само общество
не развило в нем понятия
о чести; но что тут общество сделает, когда он сам дрянь человек?
Перед ужином пробежал легкий говор, что он своему партнеру проиграл две тысячи серебром, и, в оправдание моего героя, я должен сказать, что в этом случае он
не столько старался
о том, сколько в самом деле был рассеян: несносный образ насмешливо улыбавшегося Белавина, как привидение, стоял перед ним.
Слышав похвалу членов новому вице-губернатору, он пришел даже в какое-то умиление и,
не могши утерпеть от полноты чувств, тотчас рассказал
о том всей канцелярии, которая, в свою очередь, разнесла это по деревянным домишкам, где жила и питалась, а вечером по трактирам и погребкам, где выпивала.
В более высшей среде общества распространилась
не менее лестная молва
о Калиновиче,
тем более вероятная, что вышла от самого почти губернатора.
Как из парной бани, вышли от него головы и в
ту же ночь поскакали на почтовых в свои городки, наняли на свой счет писцов в думы и ратуши и откопали такие оброчные статьи,
о которых и помину прежде
не было.
Из одного этого можно заключить, что начал выделывать подобный господин в губернском городе:
не говоря уже
о том, что как только дядя давал великолепнейший на всю губернию бал, он делал свой, для горничных — в один раз все для брюнеток, а другой для блондинок, которые, конечно, и сбегались к нему потихоньку со всего города и которых он так угощал, что многие дамы, возвратившись с бала, находили своих девушек мертвецки пьяными.
— Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и, наконец, — продолжал он, хватая себя за голову, — вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя,
не говоря уже
о том, как безнравствен будет такой поступок!
«По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене — и, бога ради,
не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я
не выдержу себя; но если хотите меня видеть,
то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я остановлюсь в доме Коркина.
О, как я хочу сказать вам многое, многое!.. Ваша…»
А Иволга, милая моя, иначе на это смотрел:
то, что я актриса, это именно и возвышало меня в глазах его: два года он
о том только и мечтал, чтоб я сделалась его женой, и дядя вот до сих пор меня бранит, отчего я за него
не вышла.
Я
не говорю уже
о полицейских властях, которые, я знаю, дозволяют себе и фальшивое направление в следствиях, и умышленную медленность при производстве взысканий, и вообще вопиющую нераспорядительность от незнания дела, от лености, от пьянства; и так как все это непосредственно подчинено мне,
то потому я наперед говорю, что все это буду преследовать с полною строгостью и в отношении виновных буду чужд всякого снисхождения.
Надобно было
не иметь никакого соображения, чтоб
не видеть в этом случае щелчка губернатору,
тем более что сама комиссия открыла свои действия с
того, что сейчас же сделала распоряжение
о выпуске князя Ивана из острога на поруки его родной дочери.