Неточные совпадения
Петра Михайлыча знали не только
в городе и уезде, но, я думаю, и
в половине губернии: каждый
день, часов
в семь утра, он выходил из дома за припасами на рынок и имел, при этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки,
в котором из волокового окна [Волоковое окно — маленькое задвижное оконце, прорубавшееся
в избах старинной постройки
в боковых стенах.] выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил...
Сказать правду, Петр Михайлыч даже и не знал,
в чем были
дела у соседки, и действительно ли хорошо, что они по начальству пошли, а говорил это только так, для утешения ее.
— Я, ей-богу, ничего не делал; спросите всех. Они на меня, известно, нападают. Мне сегодня нельзя:
день базарный; у тятеньки
в лавке некому сидеть.
В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же
день являлся
в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку,
в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется…
В праздничные
дни жизнь Годневых принимала несколько другой характер.
Из предыдущей главы читатель имел полное право заключить, что
в описанной мною семье царствовала тишь, да гладь, да божья благодать, и все были по возможности счастливы. Так оно казалось и так бы на самом
деле существовало, если б не было замешано тут молоденького существа, моей будущей героини, Настеньки. Та же исправница, которая так невыгодно толковала отношения Петра Михайлыча к Палагее Евграфовне, говорила про нее.
— Зачем вы ходите сюда
в гостиную? Подите вы вон, сидите вы целый
день в вашем кабинете и не смейте показывать вашего скверного носа.
Лишившись жены, Петр Михайлыч не
в состоянии был расстаться с Настенькой и вырастил ее дома. Ребенком она была страшная шалунья: целые
дни бегала
в саду, рылась
в песке, загорала, как только может загореть брюнеточка, прикармливала с реки гусей и бегала даже с мещанскими мальчиками
в лошадки. Ходившая каждый
день на двор к Петру Михайлычу нищая, встречая ее, всегда говорила...
Настенька занималась
день и ночь, и
в полгода почти свободно читала.
Добродушный и всегда довольный Петр Михайлыч стал ее возмущать, особенно когда кого-нибудь хвалил из городских или рассказывал какие-нибудь происшествия, случавшиеся
в городе, и даже когда он с удовольствием обедал — словом, она начала делаться для себя, для отца и для прочих домашних какой-то маленькой тиранкой и с каждым
днем более и более обнаруживать странностей.
Все эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший
в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо был уверен, что на следующее же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым
днем обогащается сведениями, или, как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
— А я, конечно, еще более сожалею об этом, потому что точно надобно быть очень осторожной
в этих случаях и хорошо знать, с какими людьми будешь иметь
дело, — проговорила исправница, порывисто завязывая ленты своей шляпы и надевая подкрашенное боа, и тотчас же уехала.
— Верно, по каким-нибудь
делам сюда приехали? — продолжала генеральша. Она сочла Калиновича за приехавшего из Петербурга чиновника, которого ждали
в то время
в город.
Полина совсем почти прищурила глаза и начала рисовать. Калинович догадался, что объявлением своей службы он уронил себя
в мнении своих новых знакомых, и, поняв, с кем имеет
дело, решился поправить это.
— Я живу здесь по моим
делам и по моей болезни, чтоб иметь доктора под руками. Здесь,
в уезде, мое имение, много родных, хороших знакомых, с которыми я и видаюсь, — проговорила генеральша и вдруг остановилась, как бы
в испуге, что не много ли лишних слов произнесла и не утратила ли тем своего достоинства.
Все тут
дело заключалось
в том, что им действительно ужасно нравились
в Петербурге модные магазины, торцовая мостовая, прекрасные тротуары и газовое освещение, чего, как известно, нет
в Москве; но, кроме того, живя
в ней две зимы, генеральша с известною целью давала несколько балов, ездила почти каждый раз с дочерью
в Собрание, причем рядила ее до невозможности; но ни туалет, ни таланты мамзель Полины не произвели ожидаемого впечатления: к ней даже никто не присватался.
— Почти, — отвечал Калинович, — но
дело в том, что Пушкина нет уж
в живых, — продолжал он с расстановкой, — хотя, судя по силе его таланта и по тому направлению, которое принял он
в последних своих произведениях, он бы должен был сделать многое.
— Гоголь громадный талант, — начал он, — но покуда с приличною ему силою является только как сатирик, а потому раскрывает одну сторону русской жизни, и раскроет ли ее вполне, как обещает
в «Мертвых душах», и проведет ли славянскую
деву и доблестного мужа — это еще сомнительно.
День был, как это часто бывает
в начале сентября, ясный, теплый; с реки, гладкой, как стекло, начинал подыматься легкий туман.
Он ходил для этой цели по улицам, рассматривал
в соборе церковные древности, выходил иногда
в соседние поля и луга, глядел по нескольку часов на реку и, бродивши
в базарный
день по рынку, нарочно толкался между бабами и мужиками, чтоб прислушаться к их наречью и всмотреться
в их перемешанные типы лиц.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый
день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как
в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых людей; а может быть, к тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил
в училище, где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было — уволить Терку, и на место его был нанят молодцеватый вахмистр.
В четверг, который был торговым
днем в неделе, многие из учеников, мещанских детей, не приходили
в класс и присутствовали на базаре: кто торговал
в лавке за батьку, а кто и так зевал.
Те думали, что новый смотритель подарочка хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все это ему на поклон, но были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда
в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович на другой же
день всех их выключил — и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения.
— Ах, боже мой! Боже мой! — говорил Петр Михайлыч. — Какой вы молодой народ вспыльчивый! Не разобрав
дела, бабы слушать — нехорошо… нехорошо… — повторил он с досадою и ушел домой, где целый вечер сочинял к директору письмо,
в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся, что тот уж никогда не сделает
в другой раз подобного проступка.
— Нет, сударь, не могу: сегодня
день почтовый, — возразил спокойно почтмейстер, идя
в залу, куда за ним следовал, почти насильно врываясь, Калинович.
В продолжение всего этого
дня Калинович не пошел к Годневым, хотя и приходил было оттуда кучер звать его пить чай.
Весь вечер и большую часть
дня он ходил взад и вперед по комнате и пил беспрестанно воду, а поутру, придя
в училище, так посмотрел на стоявшего
в прихожей сторожа, что у того колени задрожали и руки вытянулись по швам.
У Румянцева, как нарочно, произошел
в этот
день большой беспорядок
в классе.
— Нет, Калинович, не говорите тут о кокетстве! Вы вспомните, как вас полюбили?
В первый же
день, как вас увидели; а через неделю вы уж знали об этом… Это скорей сумасшествие, но никак не кокетство.
Прошло два
дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела
в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
Хотя поток времени унес далеко счастливые
дни моей юности, когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность
в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение
в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд
в одном из петербургских периодических изданий.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие.
В то время, как он занят был этим
делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
Тень замахнулась было на него палкой, но Флегонт Михайлыч вырвал ее очень легко. Оказалось; что это была малярная кисть, перемаранная
в дегте. Капитан понял,
в чем
дело.
Калинович после того отвел обоих стариков к окну и весьма основательно объяснил, что следствием вряд ли они докажут что-нибудь, а между тем Петру Михайлычу, конечно, будет неприятно, что имя его самого и, наконец, дочери будет замешано
в следственном
деле.
Исправник пришел с испуганным лицом. Мы отчасти его уж знаем, и я только прибавлю, что это был смирнейший человек
в мире, страшный трус по службе и еще больше того боявшийся своей жены. Ему рассказали,
в чем
дело.
—
Дело в том, — начал Калинович, нахмурив брови, — мне кажется, что твои родные как будто начинают меня не любить и смотреть на меня какими-то подозрительными глазами.
Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: «путыку шимпанзскова», а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его.
В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему,
в чем
дело.
Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал
в Петербург, о помещении детей
в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник — отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы — то другое
дело.
Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч
в тот же
день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
— Ты спроси, князь, — отвечала она полушепотом, — как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, — я и не знаю!.. Пять лет прожить
в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь… ни
дня, ни ночи нет покоя… вечные капризы… вечные жалобы… и, наконец, эта отвратительная скупость — ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.
— До предчувствий
дело дошло! Предчувствие теперь виновато! — проговорил Калинович. — Но так как я
в предчувствие решительно не верю, то и поеду, — прибавил он с насмешкою.
«Как этот гордый и великий человек (
в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что
в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и
в продолжение целого
дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила
в нем.
Полина поняла его очень хорошо и тотчас же написала к Петру Михайлычу записку,
в которой очень любезно приглашала его с его милой дочерью посетить их вечером, поясняя, что их общий знакомый, m-r Калинович, обещался у них читать свой прекрасный роман, и потому они, вероятно, не откажутся
разделить с ними удовольствие слышать его чтение.
Наперед ожидая посланного от Годневых, он не велел только сказываться, но сам был целый
день дома и, так сказать, предвкушал тонкое авторское наслаждение, которым предстояло
в тот вечер усладиться его самолюбию.
— Пожалуй, эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! — проговорил Калинович, бросая письмо, и на другой же
день, часов
в семь, не пив даже чаю, пошел к Годневым.
К счастью,
в этот
день приехал князь, и она с ужасом передала ему намерение старухи.
Генеральша
в одну неделю совсем перебралась
в деревню, а
дня через два были присланы князем лошади и за Калиновичем.
В последний вечер перед его отъездом Настенька, оставшись с ним вдвоем, начала было плакать; Калинович вышел почти из себя.
Чтоб понять все его уездное величие, надобно было именно
в этот
день быть у него.
— Откушать ко мне, — проговорил князь священнику и дьякону, подходя к кресту, на что тот и другой отвечали почтительными поклонами. Именины — был единственный
день,
в который он приглашал их к себе обедать.
Чтоб кадриль была полнее и чтоб все гости были заняты, княгиня подозвала к себе стряпчего и потихоньку попросила его пригласить исправницу, которая
в самом
деле начала уж обижаться, что ею вообще мало занимаются. Против них поставлен был маленький князек с мистрисс Нетльбет, которая чопорно и с важностью начала выделывать chasse en avant и chasse en arriere. [Фигуры танца (франц.).]