— А вот-с покурю, — отвечал капитан и набивал свою коротенькую трубочку, высекал огонь к труту собственного изделия из толстой сахарной бумаги и начинал курить.
Эта просьба брата всегда доставляла капитану большое наслаждение. Он старательно выдувал свою трубочку, аккуратно набивал табак и, положив зажженного труту, подносил Петру Михайлычу, который за это целовал его.
Если вы нынешнюю уездную барышню спросите, любит ли она музыку, она скажет: «да» и сыграет вам две — три польки; другая, пожалуй, пропоет из «Нормы» [«Норма» — опера итальянского композитора Винченцо Беллини (1801—1835).], но если вы попросите спеть и сыграть какую-нибудь русскую песню или романс, не совсем новый, но который вам нравился бы по своей задушевности, на это вам сделают гримасу и встанут из-за рояля.
Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к большому удовольствию капитана, читал историю двенадцатого года Данилевского […историю двенадцатого года Данилевского. — Имеется в виду книга русского военного историка А.И.Михайловского-Данилевского (1790—1848) «Описание Отечественной войны в 1812 году».], а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну, облитую бледным лунным светом. В прихожую пришел Гаврилыч и начал что-то бунчать с сидевшей тут горничной.
Капитан отложил трубку, но присек огня к труту собственного производства и, подав его на кремне гостю, начал с большим вниманием осматривать портсигар.
Вдовствуя неизвестное число лет после своего мужа — приказного, она пропитывала себя отдачею своего небольшого домишка внаем и с Палагеей Евграфовной находилась в теснейшей дружбе, то есть прибегала к ней раза три в неделю попить и поесть, отплачивая ей за то принесением всевозможных городских новостей; а если таковых не случалось, так и от себя выдумывала.
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: «Господи владыко живота моего!» Положив три поклона, он еще долее молился и вслед за тем, как бы в духовном восторге, громко воскликнув: «Господи владыко живота моего!», клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в алтарь.
Поравнявшись с молодыми людьми, он несколько времени смотрел на них и, как бы умилившись своим суровым сердцем, усмехнулся, потер себе нос и вообще придал своему лицу плутоватое выражение, которым как бы говорил: «Езжали-ста и мы на этом коне».
— Не должен! — повторила Настенька и задумалась. — Но если это когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру… — прибавила она, и слезы в три ручья потекли по ее щекам.
Сам он почти каждый год два — три месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето.
В течение месяца Калинович сделался почти домашним человеком у генеральши. Полина по крайней мере раза два — три в неделю находила какой-нибудь предлог позвать его или обедать, или на вечер — и он ходил. Настенька уже более не противодействовала и даже смеялась над ухаживаньем Полины.
Это были три чиновника из приказных и два бедные дворянина с загорелыми лицами и с женами в драдедамовых [Драдедамовый — сделанный из тонкого сукна.] платках.
Вид с нее открывался на три стороны: группы баб и девок тянулись по полям к усадьбе, показываясь своими цветными головами из-за поднявшейся довольно уже высоко ржи, или двигались, до половины выставившись, по нескошенным лугам.
Раздав все подарки, княжна вбежала по лестнице на террасу, подошла и отцу и поцеловала его, вероятно, за то, что он дал ей случай сделать столько добра. Вслед за тем были выставлены на столы три ведра вина, несколько ушатов пива и принесено огромное количество пирогов. Подносить вино вышел камердинер князя, во фраке и белом жилете. Облокотившись одною рукою на стол, он обратился к ближайшей толпе...
Когда певец кончил, княгиня первая захлопала ему потихоньку, а за ней и все прочие. Толстяк, сверх того, бросил ему десять рублей серебром, князь тоже десять, предводитель — три и так далее. Малый и не понимал, что это такое делается.
Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу...
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
— Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. — повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. — И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! — прибавил он, обращаясь к дочери.
Палагея Евграфовна расставила завтрак по крайней мере на двух столах; но Калинович ничего почти не ел, прочие тоже, и одна только приказничиха, выпив рюмки три водки, съела два огромных куска пирога и, проговорив: «Как это бесподобно!», — так взглянула на маринованную рыбу, что, кажется, если б не совестно было, так она и ее бы всю съела.
У Палагеи Евграфовны были красные, наплаканные пятна под глазами; даже Терка с каким-то чувством поймал и поцеловал руку Калиновича, а разрумянившаяся от водки приказничиха поцеловалась с ним три раза. Все вышли потом проводить на крыльцо.
— Да ведь-с это тоже как… — отвечал половой, — иную, боже упаси, как истреплют, а другая так почесть новая и останется… Вот за нынешний год три этакие книжки сподряд почесть что и не требовала совсем публика.
Туалет его около трех лет не освежавшийся, оказался до такой степени негодным, что не только мог заявить о вопиющей бедности, но даже внушить подозрение на счет нравственности.
Три пейзажа, должно быть Калама [Калам Александр (1810—1864) — швейцарский живописец, горные пейзажи которого пользовались в 40-50-е годы XIX в. большой популярностью.], гравированное «Преображение» Иордана [Иордан Федор Иванович (1800—1883) — русский художник-гравер.
— Труд, на который я, — продолжал молодой автор, пожимая плечами, — посвятил три года. Все документы, акты, договоры, — все были мною собраны и все прочтены. Я ничего себе не позволил пропустить, и, конечно, всего этого вышло, быть может, листов на восемь печатных.
А коли этого нет, так нынче вон молодых да здоровых начали присылать: так, где-нибудь в Троицкой улице, барыню заведет, да еще и не одну, а, как турецкий паша, двух либо трех, и коленопреклонствуй перед ними вся губерния, — да!
У него еще ни уса, ни бороды нет, да и разуму, может, столько же, а ему дали место пятого класса да тысячи три, может быть, жалованья: он им за это бумажки три в неделю и подпишет, — да!
В это самое утро, нежась и развалясь в вольтеровском кресле, сидел Белавин в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей.
Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, — тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении.
Молящихся было немного: две-три старухи-мещанки, из которых две лежали вниз лицом; мужичок в сером кафтане, который стоял на коленях перед иконой и, устремив на нее глаза, бормотал какую-то молитву, покачивая по временам своей белокурой всклоченной головой.
— Всех вас, молодых людей, я очень хорошо знаю, — продолжал директор, — манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех лет поскучать в провинции для видимой общей пользы!
Голос у нее был сочный, ясный, рот маленький, пухлый, и вся она была круглая, свежая. Раздевшись, она крепко потерла румяные щеки маленькими, красными от холода руками и быстро прошла в комнату, звучно топая по полу каблуками ботинок.
Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки, для того чтоб ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют.
Иван Иванович подошел к водке, потер руки, рассмотрел хорошенько рюмку, налил, поднес к свету, вылил разом из рюмки всю водку в рот, но, не проглатывая, пополоскал ею хорошенько во рту, после чего уже проглотил; и, закусивши хлебом с солеными опенками, оборотился к Ивану Федоровичу.