Неточные совпадения
Словом, это
был не более не менее, как официальный бал, который давал губернский предводитель дворянства, действительный статский советник Петр Григорьевич Крапчик, в честь ревизующего губернию сенатора графа Эдлерса.
— Никакой, ни малейшей! — отвечал Марфин, постукивая своей маленькой ножкой. — Я говорю это утвердительно, потому что по сему поводу мне переданы
были слова самого государя.
— И Марфин-то ваш хорош, — превредный болтун и взбрех! — отозвался советник на
слова заседателя. — По милости его, может
быть, мы и испиваем теперь наши горькие чаши.
Цель
была достигнута: Катрин все это стихотворение от первого до последнего
слова приняла на свой счет и даже выражения: «неправедные ночи» и «мучительные сны». Радость ее при этом
была так велика, что она не в состоянии
была даже скрыть того и, обернувшись к Ченцову, проговорила...
Людмила при
словах Егора Егорыча касательно совершенной чистоты ее сердца потупилась, как будто бы втайне она сознавала, что там не совсем
было без пятнышка…
— Вероятно, выше, — отвечал кротко и серьезно Марфин: он с твердостию выдерживал урок смирения, частию чтобы загладить свою вчерашнюю раздражительность, под влиянием которой он
был на бале, а частью и вследствие наглядного примера, сейчас только данного ему его старым камердинером; Марфин, по его
словам, имел привычку часто всматриваться в поступки Антипа Ильича, как в правдивое и непогрешимое нравственное зеркало.
Егор Егорыч почти не слыхал его
слов и в изнеможении закинул голову на спинку кресла: для него не оставалось уже никакого сомнения, что ответ от Рыжовых
будет неблагоприятный ему.
— Вы, надеюсь, обедаете у нас? —
было первое
слово ее гостю.
Из всей этой сцены читатель, конечно, убедился, что между обоими супругами существовали полное согласив и любовь, но я должен сказать еще несколько
слов и об их прошедшем, которое
было не без поэзии.
Сверстов, начиная с самой первой школьной скамьи, — бедный русак, по натуре своей совершенно непрактический, но бойкий на
слова, очень способный к ученью, — по выходе из медицинской академии, как один из лучших казеннокоштных студентов,
был назначен флотским врачом в Ревель, куда приехав, нанял себе маленькую комнату со столом у моложавой вдовы-пасторши Эмилии Клейнберг и предпочел эту квартиру другим с лукавою целью усовершенствоваться при разговорах с хозяйкою в немецком языке, в котором он
был отчасти слаб.
Как ни тяжело
было для Егора Егорыча такое предположение, но, помня
слова свои из письма к Людмиле, что отказ ее он примет как спасительный для него урок, он не позволил себе волноваться и кипятиться, а, тихо и молча дождавшись назначенного ему часа, поехал к Рыжовым.
— Я приехал с женой!.. —
было первое
слово Сверстова.
Тут gnadige Frau сочла нужным сказать несколько
слов от себя Егору Егорычу, в которых не совсем складно выразила, что хотя она ему очень мало знакома, но приехала с мужем, потому что не расставаться же ей
было с ним, и что теперь все ее старания
будут направлены на то, чтобы нисколько и ничем не обременить великодушного хозяина и
быть для него хоть чем-нибудь полезною.
Здесь мне кажется возможным сказать несколько
слов об этой комнате; она
была хоть и довольно большая, но совершенно не походила на масонскую спальню Крапчика; единственными украшениями этой комнаты служили: прекрасный портрет английского поэта Эдуарда Юнга [Юнг Эдуард (1683—1765) — английский поэт, автор известной поэмы «Жалобы или Ночные думы» («Ночи»).], написанный с него в его молодости и представлявший мистического поэта с длинными волосами, со склоненною несколько набок печальною головою, с простертыми на колена руками, персты коих
были вложены один между другого.
— Дурно тут поступила не девица, а я!.. — возразил Марфин. — Я должен
был знать, — продолжал он с ударением на каждом
слове, — что брак мне не приличествует ни по моим летам, ни по моим склонностям, и в слабое оправдание могу сказать лишь то, что меня не чувственные потребности влекли к браку, а более высшие: я хотел иметь жену-масонку.
Ключница
была удивлена таким приказанием барина, никогда поздно ночью не тревожившего старика; но, ни
слова не сказав, пошла.
Крапчик еще в первый раз выслушал от дочери эти страшные для него
слова, но, как человек практический, он заранее предчувствовал, что они когда-нибудь
будут ему сказаны, а потому, не слишком смутившись, проговорил твердо и отчетливо...
Все эти
слова Егора Егорыча Сусанна слушала, трепеща от восторга, но Муза — нет, по той причине, что, по отъезде матери и сестры, ей оказалось весьма удобным жить в большом и почти пустынном доме и разыгрывать свои фантазии, тогда как понятно, что в Москве у них
будут небольшие комнаты, да, пожалуй, и фортепьяно-то не окажется.
Егор Егорыч, став около фортепьяно, невольно начал глядеть на Сусанну, и часто повторяемые священником
слова: «мати господа моего», «мати господа вышняго», совершенно против воли его вызвали в нем воспоминание об одной из множества виденных им за границей мадонн, на которую показалась ему чрезвычайно похожею Сусанна, — до того лицо ее
было чисто и духовно.
Но последнее время записка эта исчезла по той причине, что вышесказанные три комнаты наняла приехавшая в Москву с дочерью адмиральша, видимо, выбиравшая уединенный переулок для своего местопребывания и желавшая непременно нанять квартиру у одинокой женщины и пожилой, за каковую она и приняла владетельницу дома; но Миропа Дмитриевна Зудченко вовсе не считала себя пожилою дамою и всем своим знакомым доказывала, что у женщины никогда не надобно спрашивать, сколько ей лет, а должно смотреть, какою она кажется на вид; на вид же Миропа Дмитриевна, по ее мнению, казалась никак не старее тридцати пяти лет, потому что если у нее и появлялись седые волосы, то она немедля их выщипывала; три — четыре выпавшие зуба
были заменены вставленными; цвет ее лица постоянно освежался разными притираньями; при этом Миропа Дмитриевна
была стройна; глаза имела хоть и небольшие, но черненькие и светящиеся, нос тонкий; рот, правда, довольно широкий, провалистый, но не без приятности;
словом, всей своей физиономией она напоминала несколько мышь, способную всюду пробежать и все вынюхать, что подтверждалось даже прозвищем, которым называли Миропу Дмитриевну соседние лавочники: дама обделистая.
Миропа Дмитриевна, прямо принявшая эти
слова на свой счет, очень недолго посидела и ушла, дав себе
слово больше не заходить к своим постояльцам и за их грубый прием требовать с них квартирные деньги вперед; но демон любопытства, терзавший Миропу Дмитриевну более, чем кого-либо, не дал ей покою, и она строго приказала двум своим крепостным рабам, горничной Агаше и кухарке Семеновне, разузнать, кто же
будет готовить кушанье и прислуживать Рыжовым.
Капитан передернул немного плечами. Ему несколько странно
было слышать, что Миропа Дмитриевна, по ее
словам, никого молодцеватее какого-то там господина не встречала, тогда как она видала и даже теперь видела перед собою Аггея Никитича.
Когда подан
был затем кофе, Егор Егорыч, будто бы так себе, к
слову, начал говорить о разного рода ложных стыдах и страхах, которые иногда овладевают людьми, и что подобного страха не следует
быть ни у кого, потому что каждый должен бояться одного только бога, который милосерд и прощает человеку многое, кроме отчаяния.
Так сделайте четыре раза и потом мне скажите, что увидите!..» Офицер проделал в точности, что ему
было предписано, и когда в первый раз взглянул в зеркальце, то ему представилась знакомая комната забытой им панночки (при этих
словах у капитана появилась на губах грустная усмешка)…
А Людмиле тотчас же пришло в голову, что неужели же Ченцов может умереть, когда она сердито подумает об нем? О, в таком случае Людмила решилась никогда не сердиться на него в мыслях за его поступок с нею… Сусанна ничего не думала и только безусловно верила тому, что говорил Егор Егорыч; но адмиральша — это немножко даже и смешно — ни звука не поняла из
слов Марфина, может
быть, потому, что очень
была утомлена физически и умственно.
Под влиянием своего безумного увлечения Людмила могла проступиться, но продолжать свое падение
было выше сил ее, тем более, что тут уж являлся вопрос о детях, которые, по
словам Юлии Матвеевны, как незаконные, должны
были все погибнуть, а между тем Людмила не переставала любить Ченцова и верила, что он тоже безумствует об ней; одно ее поражало, что Ченцов не только что не появлялся к ним более, но даже не пытался прислать письмо, хотя, говоря правду, от него приходило несколько писем, которые Юлия Матвеевна, не желая ими ни Людмилу, ни себя беспокоить, перехватывала и, не читав, рвала их.
— И
была бы при том хозяйка хорошая!.. — направляла прямо в цель свое
слово Миропа Дмитриевна.
Нового Палкинского трактира вовсе не существовало, и вообще около Песков и Лиговки
был полупустырь; о железноконной дороге и помину не
было, да не
было еще и омнибусов;
словом, огулом, скопом, демократического передвижения не происходило по всему Петербургу, а на Невском и тем паче; ехали больше в каретах; вместо пролеток тогда
были дрожки, на которые мужчины садились верхом.
Князь вежливо пустил всех гостей своих вперед себя, Крапчик тоже последовал за другими; но заметно
был смущен тем, что ни одного
слова не в состоянии
был приспособить к предыдущему разговору. «Ну, как, — думал он, — и за столом
будут говорить о таких же все пустяках!» Однако вышло не то: князь, скушав тарелку супу, кроме которой, по болезненному своему состоянию, больше ничего не
ел, обратился к Сергею Степанычу, показывая на Петра Григорьича...
Слова эти заметно удивили Сергея Степаныча: граф Эдлерс
был товарищ его по службе, и если считался всеми не за очень серьезного человека, то, во всяком случае, за весьма честного.
Крапчик, слыша и видя все это, не посмел более на эту тему продолжать разговор, который и перешел снова на живописцев, причем стали толковать о каких-то братьях Чернецовых [Братья Чернецовы, Григорий и Никанор Григорьевичи (1802—1865 и 1805—1879), — известные художники.], которые, по
словам Федора Иваныча,
были чисто русские живописцы, на что Сергей Степаныч возражал, что пока ему не покажут картины чисто русской школы по штилю, до тех пор он русских живописцев
будет признавать иностранными живописцами.
«И это, — думал он про себя, — разговаривают сановники, государственные люди, тогда как по службе его в Гатчинском полку ему
были еще памятны вельможи екатерининского и павловского времени: те, бывало, что ни
слово скажут, то во всем виден ум, солидность и твердость характера; а это что такое?..»
Эти
слова ударили Егора Егорыча в самую
суть.
Князь этими
словами заметно
был приведен в смущение.
Но
есть еще высшая степень молитвы, в которой нет ни чужих
слов, ни своих, а
есть токмо упорное повторение: «Господи, помилуй!
Кажется, если бы кто-нибудь из них
слово упомянул о Людмиле, то все бы разрыдались, — до того им
было жаль этого бедного существа.
— Ну, вината, вината, — проговорила она,
будучи не в состоянии выговорить
слово: виновата.
Сказав последние
слова, Егор Егорыч вспомнил, что в их обществе
есть дама, а потому он вежливо обратился к Миропе Дмитриевне и произнес...
Словом, тут все
было Миропою Дмитриевной предусмотрено и рассчитано с математическою точностью, и лавочники, видимо,
были правы, называя ее дамой обделистой.
«Приступим теперь к доводам, почему число четыре
есть число прямой линии: прежде всего скажу, что сие
слово — прямая линия, принимаю здесь не в общепринятом смысле, означающем то протяжение, которое кажется глазам нашим ровною чертою, а яко начало токмо.
Сколь ни мало
были определенны
слова друга, но они, видимо, обеспокоили Егора Егорыча, так что он отыскал Сусанну и сказал ей...
Все хлопоты по свадьбе в смысле распоряжений пали на gnadige Frau, а в смысле денежных расходов — на Егора Егорыча. Жених, как только дано ему
было слово, объявил, что он Музу Николаевну берет так, как она
есть, а потому просит не хлопотать об туалете невесты, который и нельзя сделать хоть сколько-нибудь порядочный в губернском городе, а также не отделять его будущей жене какого-либо состояния, потому что он сам богат. Когда эти
слова его
были переданы Сусанной матери, старуха вдруг взбунтовалась.
— Вы, конечно, понимаете, что по-русски оно значит каменщик, и масоны этим именем назвались в воспоминание Соломона [Соломон — царь израильский в 1020-980 годах до нашей эры.], который, как вы тоже, вероятно, учили в священной истории, задумал построить храм иерусалимский; главным строителем и архитектором этого храма он выбрал Адонирама; рабочих для постройки этого храма
было собрано полтораста тысяч, которых Адонирам разделил на учеников, товарищей и мастеров, и каждой из этих степеней он дал символическое
слово: ученикам Иоакин, товарищам Вооз, а мастерам Иегова, но так, что мастера знали свое наименование и наименование низших степеней, товарищи свое
слово и
слово учеников, а ученики знали только свое
слово.
Несчастный Адонирам бросился спасаться, но едва он успел кинуть в колодезь золотой священный треугольник, чтобы он не достался кому-либо из непосвященных, как
был встречен у восточных ворот Амру, которому он тоже не открыл
слова мастера и
был им за то заколот насмерть циркулем.
Избранники сии пошли отыскивать труп и, по тайному предчувствию, вошли на одну гору, где и хотели отдохнуть, но когда прилегли на землю, то почувствовали, что она
была очень рыхла; заподозрив, что это
была именно могила Адонирама, они воткнули в это место для памяти ветку акации и возвратились к прочим мастерам, с которыми на общем совещании
было положено: заменить
слово Иегова тем
словом, какое кто-либо скажет из них, когда тело Адонирама
будет найдено; оно действительно
было отыскано там, где предполагалось, и когда один из мастеров взял труп за руку, то мясо сползло с костей, и он в страхе воскликнул: макбенак, что по-еврейски значит: «плоть отделяется от костей».
Слово это и взято
было мастерами вместо
слова Иегова.
— Теперь, моя прелесть, довольно поздно, — сказала в ответ на это gnadige Frau, — а об этом придется много говорить; кроме того, мне трудно
будет объяснить все на
словах; но лучше вот что… завтрашний день вы поутру приходите в мою комнату, и я вам покажу такой ковер, который я собственными руками вышила по канве.
— Помеха
есть!.. Ты забываешь, — возразила ему предусмотрительная gnadige Frau, — что для того, чтобы
быть настоящей масонкой, не на
словах только, надо вступить в ложу, а где нынче ложа?
Андреюшка на эти
слова адмиральши как-то ухарски запел: «Исайя, ликуй! Исайя, ликуй!» — потрясая при этом то в одну сторону, то в другую головой, и долго еще затем продолжал на весьма веселый
напев: «Исайя, ликуй! Исайя, ликуй!»
— Лучше вам? —
было первое
слово Сверстова.