Неточные совпадения
— Пожалуйста, пожалуйста! — упрашивал
его губернский предводитель. — А то ведь это, ей-богу, ни на что не похоже!.. Но
сами вы лично знакомы с графом?
— Имею, и
самые верные, потому что мне официально написано, что государю благоугодно благодарить меня за откровенность и что нас, масонов,
он никогда иначе и не разумел.
Истинный масон, крещен
он или нет, всегда духом христианин, потому что догмы наши в
самом чистом виде находятся в евангелии, предполагая, что
оно не истолковывается с вероисповедными особенностями; а то хороша будет наша всех обретающая и всех призывающая любовь, когда мы только будем брать из католиков, лютеран, православных, а люди других исповеданий — плевать на
них, гяуры
они, козлища!
В настоящее же время
его мечтой была надежда сломить губернатора и
самому сесть на
его место.
— Третие-с, — продолжал советник все более и более с озлобленными глазами, — это уж вы
сами должны хорошо знать, и скажите, как
он собирает оброк с своих мужиков? По слухам, до смерти некоторых засекал, а вы, земская полиция, все покрывали у
него.
— Ваше сердце так еще чисто, как tabula rasa [чистая доска (лат.).], и вы можете писать на
нем вашей волей все, что захотите!.. У каждого человека три предмета, достойные любви: бог, ближний и
он сам! Для бога
он должен иметь сердце благоговейное; для ближнего — сердце нежной матери; для
самого себя — сердце строгого судьи!
То, что
он был хоть и совершенно идеально, но при всем том почти безумно влюблен в Людмилу, догадывались все, не выключая и старухи-адмиральши. Людмила тоже ведала о страсти к ней Марфина, хотя
он никогда ни одним звуком не намекнул ей об этом. Но зато Ченцов по этому поводу беспрестанно подтрунивал над ней и доводил ее иногда чуть не до слез. Видя в настоящую минуту, что
он уж чересчур любезничает с Катрин Крапчик, Людмила, кажется, назло
ему, решилась
сама быть более обыкновенного любезною с Марфиным.
— Это означает, — начал
он докторальным тоном, — что в эти минуты душа ваша отделяется от вашего тела и, если можно так выразиться, наблюдает
его издали и спрашивает
самое себя: что это такое?
Все
они, по собственному опыту, знали, что мазурка —
самый опасный танец, потому что во время ее чувства молодежи по преимуществу разгораются и высказываются.
Все потянулись на
его зов, и Катрин почти насильно посадила рядом с собой Ченцова; но
он с ней больше не любезничал и вместо того весьма часто переглядывался с Людмилой, сидевшей тоже рядом со своим обожателем — Марфиным, который в продолжение всего ужина топорщился, надувался и собирался что-то такое говорить, но, кроме
самых пустых и малозначащих фраз, ничего не сказал.
Но
он, разумеется, не замедлил отогнать от себя это ощущение и у гостиницы Архипова,
самой лучшей и
самой дорогой в городе, проворно соскочив с облучка и небрежно проговорив косой даме «merci», пошел, молодцевато поматывая головой, к парадным дверям своего логовища, и думая в то же время про себя: «Вот дур-то на святой Руси!..
В противуположность племяннику, занимавшему в гостинице целое отделение, хоть и глупо, но роскошно убранное, — за которое, впрочем, Ченцов, в ожидании будущих благ, не платил еще ни копейки, — у Егора Егорыча был довольно темный и небольшой нумер, состоящий из двух комнат, из которых в одной помещался
его камердинер, а в другой жил
сам Егор Егорыч.
Комнату свою
он, вставая каждый день в шесть часов утра, прибирал собственными руками, то есть мел в ней пол, приносил дров и затапливал печь, ходил лично на колодезь за водой и, наконец,
сам чистил свое платье.
Вообще Марфин вел аскетическую и почти скупую жизнь; единственными предметами, требующими больших расходов, у
него были: превосходный конский завод с скаковыми и рысистыми лошадьми, который
он держал при усадьбе своей, и тут же несколько уже лет существующая больница для простого народа, устроенная с полным комплектом сиделок, фельдшеров, с двумя лекарскими учениками, и в которой, наконец,
сам Егор Егорыч практиковал и лечил: перевязывать раны, вскрывать пузыри после мушек, разрезывать нарывы, закатить сильнейшего слабительного больному — было весьма любезным для
него делом.
Что касается до
самого гусара, то
он вряд ли из жажды просвещения, а не из простого любопытства, притворился, что будто бы с готовностью выслушивает преподаваемые
ему наставления, и в конце концов просил дядю поскорее ввести
его в ложу.
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все
его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался
ему глуп и смешон, что
он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с
него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали
ему на глаза совершенно темные очки, водили
его через камни и ямины, пугая, что это горы и пропасти, приставляли к груди
его циркуль и шпагу, как потом ввели в
самую ложу, где будто бы
ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для испытания
его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли
его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
— Эх, какой вы, право!.. — снова воскликнул Ченцов. —
Самого настоящего и хорошего вы и не узнали!.. Если бы меня масоны научили делать золото, я бы какие угодно
им готов был совершить подвиги и произвести в себе внутреннее обновление.
В случае, если ответ Ваш будет мне неблагоприятен, не передавайте оного
сами, ибо Вы, может быть, постараетесь смягчить
его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет
его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее кроткая душа, и да будет мне сие — говорю это, как говорил бы на исповеди — в поучение и назидание.
«Если не
он сам сознательно, то душа
его, верно, печалится обо мне», — подумал Марфин и ждал, не скажет ли
ему еще чего-нибудь Антип Ильич, и тот действительно сказал...
Во всей этой иронии
его была некоторая доля правды:
самый дом представлял почти развалину; на
его крыше и стенах краска слупилась и слезла; во многих окнах виднелись разбитые и лопнувшие стекла; паркет внутри дома покосился и растрескался; в некоторых комнатах существовала жара невыносимая, а в других — холод непомерный.
Тщательно скрывая от дочерей положение несчастной горничной, она спешила ее отправить в деревню, и при этом не только что не бранила бедняжку, а, напротив, утешала, просила не падать духом и беречь себя и своего будущего ребенка, а
сама между тем приходила в крайнее удивление и восклицала: «Этого я от Аннушки (или Паши какой-нибудь) никак не ожидала, никак!» Вообще Юлия Матвеевна все житейские неприятности — а у нее
их было немало — встречала с совершенно искренним недоумением.
Весьма естественно, что, при таком воззрении Людмилы, Ченцов, ловкий, отважный, бывший гусарский офицер, превосходный верховой ездок на
самых рьяных и злых лошадях, почти вполне подошел к ее идеалу; а за этими качествами, какой
он собственно был человек, Людмила нисколько не думала; да если бы и думать стала, так не много бы поняла.
— Все равно, я сегодня видел эти перчатки, да мне и
самому когда-то даны были такие, и я
их тоже преподнес, только не одной женщине, а нескольким, которых уважал.
— Ответ-с такой… — И Антип Ильич несколько затруднялся, как
ему, с
его обычною точностью, передать ответ, который
он не совсем понял. — Барышня мне
сами сказали, что
они извиняются, а что маменьки ихней дома нет.
— Сказали всего только, что
сама адмиральша будет вам отвечать! — дополнил Антип Ильич, постаравшийся припомнить до последнего звука все, что говорила
ему Людмила.
Чтобы хоть сколько-нибудь себя успокоить, Егор Егорыч развернул библию, которая, как нарочно, открылась на Песне песней Соломона. Напрасно Егор Егорыч, пробегая поэтические и страстные строки этой песни, усиливался воображать, как прежде всегда
он и воображал, что упоминаемый там жених — Христос, а невеста — церковь. Но тут (Егор Егорыч был уверен в том) дьявол мутил
его воображение, и
ему представлялось, что жених — это
он сам, а невеста — Людмила. Егор Егорыч рассердился на себя, закрыл библию и крикнул...
Марфин, как обыкновенно
он это делал при свиданиях с сильными мира сего, вошел в кабинет топорщась. Сенатор, несмотря что остался
им не совсем доволен при первом
их знакомстве, принял
его очень вежливо и даже с почтением.
Он сам пододвинул
ему поближе к себе кресло, на которое Егор Егорыч сейчас же и сел.
«Кто же эти все? Значит, и
сам граф тоже, а это не так!» — сердито подумал
он.
— Ну, трудность бывает двух сортов! — снова воскликнул Марфин, хлопнув своими ручками и начав
их нервно потирать. — Одна трудность простая, когда в
самом деле трудно открыть, а другая сугубая!..
— Крикун же вы! — заметил
он. — И чего же вы будете еще требовать от Петербурга, — я не понимаю!.. Из Петербурга меня прислали ревизовать вашу губернию и будут, конечно, ожидать результатов моей ревизии, которых пока никто и не знает, ни даже я
сам.
— Господин Дрыгин
сам здесь!.. Угодно вам
его видеть? — доложил правитель дел.
— Объяснялся… Граф
сам первый начал и спросил, что за человек губернатор? Я говорю:
он дрянь и взяточник!
— Не советую, — проговорил
он, — это будет слишком поспешно с вашей стороны и бесполезно для
самого дела!
По-моему, напротив, надобно дать полное спокойствие и возможность графу дурачиться; но когда
он начнет уже делать незаконные распоряжения, к которым
его, вероятно, только еще подготовляют, тогда и собрать не слухи, а
самые дела, да с этим и ехать в Петербург.
Катрин была уверена, что божественный Ченцов (она иначе не воображала
его в своих мечтах) явился собственно для нее, чтобы исполнить ее приказание приехать к
ним с утра, но расчет m-lle Катрин оказался при
самом начале обеда неверен.
— Да, уж потрудитесь, — отвечал Крапчик и, вынув из письменного стола нужный для писем этого рода гербовый лист, подал
его вместе с пером и чернильницей Ченцову, который, в свою очередь, тоже совершенно спокойно и
самым правильным образом написал это заемное письмо:
он привык и умел это делать.
— Ах, я не знаю, что вы способны со мною сделать!.. — Я с женщинами обыкновенно делаю то, что
они сами желают! — возразил Ченцов.
В то
самое крещение, с которого я начал мой рассказ, далеко-далеко, более чем на тысячеверстном расстоянии от описываемой мною местности, в маленьком уездном городишке, случилось такого рода происшествие: поутру перед волоковым окном мещанского домика стояло двое нищих, — один старик и, по-видимому, слепой, а другой —
его вожак — молодой, с лицом, залепленным в нескольких местах пластырями.
На другой день крещения, поздно вечером и именно в тот
самый час, когда Ченцов разговаривал с Антипом Ильичом об комете, в крошечную спальню доктора Сверстова, служившего в сказанном городишке уездным врачом, вошла
его пожилая, сухопарая супруга с серыми, но не лишенными блеска глазами и с совершенно плоскою грудью.
Сверстов, начиная с
самой первой школьной скамьи, — бедный русак, по натуре своей совершенно непрактический, но бойкий на слова, очень способный к ученью, — по выходе из медицинской академии, как один из лучших казеннокоштных студентов, был назначен флотским врачом в Ревель, куда приехав, нанял себе маленькую комнату со столом у моложавой вдовы-пасторши Эмилии Клейнберг и предпочел эту квартиру другим с лукавою целью усовершенствоваться при разговорах с хозяйкою в немецком языке, в котором
он был отчасти слаб.
Он сам, не менее франтовато одетый и более всех молодцеватый и видный, был с
ними со всеми на «ты», называя
их несколько покровительственным тоном «архивными юношами», причем те, будучи чистокровными петербуржцами, спрашивали
его...
Ченцов закусил себе губы и, отвернувшись от Людмилы, начал смотреть на Катрин, которая, видимо, уничтоженная и опечаленная, танцевала с одним из
самых щеголеватых сенаторских чиновников, но говорить с своим кавалером не могла и только отчасти вознаграждена была, танцуя вторую кадриль с Ченцовым, с которым она тоже мало говорила, но зато крепко пожимала
ему руку, чувствуя при этом, что
он хоть продолжал кусать себе усы, но отвечал ей тоже пожатием.
На другой день Крапчик, как только заблаговестили к вечерне, ехал уже в карете шестериком с форейтором и с саженным почти гайдуком на запятках в загородный Крестовоздвиженский монастырь, где имел свое пребывание местный архиерей Евгений, аки бы слушать ефимоны; но, увидав, что
самого архиерея не было в церкви,
он, не достояв службы, послал своего гайдука в покой ко владыке спросить у того, может ли
он его принять, и получил ответ, что владыко очень рад
его видеть.
Владыко позвонил стоявшим на столе колокольчиком. Вошел служка в длиннополом сюртуке. Владыко ничего
ему не проговорил, а только указал на гостя. Служка понял этот знак и вынес губернскому предводителю чай, ароматический запах которого распространился по всей комнате. Архиерей славился тем, что у
него всегда подавался дорогой и душистый чай, до которого
он сам был большой охотник. Крапчик, однако, отказался от чаю, будучи, видимо, чем-то озабочен.
Припугнул, знаете,
его немножко, а то корова-то уж очень дойная: пожалуй, все бы закуплены были, не выключая даже
самого губернатора!..
Детей
они весьма часто убивали, сопровождая это разными, придуманными для того, обрядами: ребенка, например, рожденного от учителя и хлыстовки,
они наименовывали агнцем непорочным, и отец этого ребенка
сам закалывал
его, тело же младенца сжигали, а кровь и сердце из
него высушивали в порошок, который клали потом в
их причастный хлеб, и ересиарх, раздавая этот хлеб на радениях согласникам, говорил, что в хлебе сем есть частица закланного агнца непорочного.
И вообще, — продолжал Евгений с несколько уже суровым взором, — для каждого хлыста главною заповедью служит: отречься от всего, что требуют от
него церковь, начальство, общежитие, и слушаться только того, что
ему говорит
его внутренний голос, который
он считает после
его радений вселившимся в
него от духа святого, или что повелевает
ему его наставник из согласников, в коем
он предполагает еще большее присутствие святого духа, чем в
самом себе.
Сам Иван Дорофеев, мужик лет около сорока, курчавый и с умными глазами, в красной рубахе и в сильно смазанных дегтем сапогах, спал на лавке и первый услыхал своим привычным ухом, что кто-то подъехал к
его дому и постучал в окно, должно быть, кнутовищем.
Вода, заранее уже налитая в кофейник, начала невдолге закипать вместе с насыпанным в нее кофеем. Девочка и мальчик с полатей смотрели на всю эту операцию с большим любопытством, да не меньше
их и
сама Парасковья: кофею у
них никогда никто из проезжающих не варил.
— Хороший будет человек, хороший! — повторял доктор, припоминая, как
он сам в детстве был густоволос и курчав.