Неточные совпадения
Сиял от радости Сидор, сбежал в мурью и минут через десять вылез оттуда в истоптанных лаптях, с котомкой за плечами и с сапогами в руках. Войдя в казенку, поставил он сапоги на пол, а шапку и платок на стол положил.
Молча подал приказчик Сидору паспорт, внимательно осмотрев перед
тем каждую вещь.
Молчала Татьяна Андревна, изредка глубо́ко вздыхая;
те ж невеселые думы бродили на мыслях у ней.
Сумрачен, пасмурен вышел и тихо пошел, не размышляя куда и зачем.
Молча и дико смотрит вокруг, и все ему кажется в желтом каком-то тумане. Шумный говор, громкие крики людей, стук и скрип тяжело нагруженных возов, резкий пронзительный стук целых обозов с железом — не слышны ему. Холод по телу его пробегал, хоть знойный полдень в
то время пало́м пáлил.
Молча, в каком-то полузабытьи сидела Дуня. Новые мысли, новые чувства!.. Властно овладели и умом, и разбитым сердцем ее восторженные, таинственные слова Марьи Ивановны. Страстно хотелось Дуне дослушать ее, но на этот раз разговор
тем и кончился.
Та, закрыв лицо передником, тихо, безмолвно заплакала.
Молчит и Абрам, сумрачно смотрит на брата, ровно черная туча.
Ни слова не молвил на
то Герасим и
молча пошел к себе на усад.
Стихли ребятенки и,
молча поднявшись с земли, стали глаза утирать кулачонками. Ватажки своей они не покинули. Нельзя. И мальцам неохота срама принимать. А хуже
того срама, что с боя сбежать, нет и никогда не бывало. Житья после не будет и от чужих, и от своих.
Пропев «новую песнь», Варенька склонилась на диванчик и долго оставалась в забытьи. Слезы орошали бледные ее ланиты.
Молчала Дуня, перебирая складки передника, и она погрузилась в какое-то особенное состояние духа, не
то забытье, не
то дремоту… Когда наконец Варенька пришла в себя, она спросила у нее...
И стали все просить Орошина, сказал бы свое слово о
том, что надо делать. Один Марко Данилыч сидел
молча. Отвернувшись от Орошина, барабанил он по столу пухлыми красными пальцами.
— Молятся! Как же!.. Держи карман!.. Знаю я их вдосталь! — сказал на
то Патап Максимыч. — Одна только слава, что молятся… У них Бог — чрево… Вот что… Давно бы пора в порядок их привести… Что
молчишь, зятек?.. — с лукавой улыбкой обратился Патап Максимыч к Василью Борисычу. — Изрони словечко — ихнее дело тебе за обычай. Молви гостям, правду аль нет говорю.
Вслух прочел письмо Иван Григорьич. Все
молчат, призадумались, нежданное известье озадачило всех. Каждый подумал: «Все под Богом ходим, со всяким
то же может случиться».
Не ответил на это ничего Патап Максимыч, и после
того разговор не ладился больше. Как ни старался Колышкин своротить беседу на другое, Чапурин ответил двумя-тремя словами да потом и смолк. Ужинать подали, и за ужином все время
молчал.
— Не дури, не ври, чего не понимаешь! — схватив Иларию за руку, во все горло закричала Сандулия. — Откуда взялась такая умница? — обратилась она ко всему собранию. — Откуда дурища ума набралась?..
Молчать, Илария!.. Не
то на запор!..
Молчать, говорю тебе!
— Знаю, что кондрашка тебя прихватил, еще на Унже пали мне о
том вести, — говорил меж
тем Корней Прожженный. — Что, язык-то не двигается?.. Ну да ничего — ты
молчи, ваше степенство, а говорить я стану с тобой. Было время — быком ревел, на нашего даже брата медведем рычал, а теперь, видно, что у слепого кутенка, не стало ни гласа, ни послушания.
Взойдя наверх, Патап Максимыч прошел в горенку Аксиньи Захаровны, в
ту самую горенку, где жила и померла покойница Настя. Василий Борисыч туда же вошел и
молча стал у притолоки. У Аксиньи Захаровны сидели Параша и Дарья Сергевна.
— Замолчишь ли, дурища ты этакая! Хоть бы стен-то постыдилась, бесстыжая.
Молчать у меня! Не
то плетки попробуешь. Давно она по тебе тоскует.
Семен Петрович передал письмо и деньги матери Филагрии.
Та, прочитавши письмо,
молча и низко поклонилась, потом сосчитала деньги и написала расписку.
За обедом, по иноческим правилам, все трое сидели
молча. Один лишь игумен изредка говорил, потчуя гостей каждым кушаньем и наливая им в стаканы «виноградненького», не забывая при
том и себя. После обеда перешли в прежнюю комнату, бывшую у отца Тарасия приемною. Здесь игумен подробно рассказывал петербургскому гостю о скитах керженских и чернораменских, о
том, как он жил, будучи в расколе, и как обратился из него в единоверие вследствие поучительных бесед с бывшим архиепископом Иаковом.
Все кругом золотисто зеленело, все широко и мягко волновалось и лоснилось под тихим дыханием теплого ветерка, все — деревья, кусты и травы; повсюду нескончаемыми звонкими струйками заливались жаворонки; чибисы то кричали, виясь над низменными лугами,
то молча перебегали по кочкам; красиво чернея в нежной зелени еще низких яровых хлебов, гуляли грачи; они пропадали во ржи, уже слегка побелевшей, лишь изредка выказывались их головы в дымчатых ее волнах.
Она опомнилась, но снова // Закрыла очи — и ни слова // Не говорит. Отец и мать // Ей сердце ищут успокоить, // Боязнь и горесть разогнать, // Тревогу смутных дум устроить… // Напрасно. Целые два дня, //
То молча плача, то стеня, // Мария не пила, не ела, // Шатаясь, бледная как тень, // Не зная сна. На третий день // Ее светлица опустела.
Неточные совпадения
Молчать! уж лучше слушайте, // К чему я речь веду: //
Тот Оболдуй, потешивший // Зверями государыню, // Был корень роду нашему, // А было
то, как сказано, // С залишком двести лет.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между
тем начать под рукой следствие, или же некоторое время
молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь,
то есть приступил к дознанию, и в
то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Слушая эти голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно
молчал на ее вопросы о
том, что с ним; но когда наконец она сама, робко улыбаясь, спросила: «Уж не что ли нибудь не понравилось тебе с Весловским?» его прорвало, и он высказал всё;
то, что он высказывал, оскорбляло его и потому еще больше его раздражало.
Когда затихшего наконец ребенка опустили в глубокую кроватку и няня, поправив подушку, отошла от него, Алексей Александрович встал и, с трудом ступая на цыпочки, подошел к ребенку. С минуту он
молчал и с
тем же унылым лицом смотрел на ребенка; но вдруг улыбка, двинув его волоса и кожу на лбу, выступила ему на лицо, и он так же тихо вышел из комнаты.
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти
молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не
то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.