Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова
и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге.
И чем дальше, тем выше они. Редко горы перемежаются — там только, где с правого бока река в Волгу пала. А
таких рек немного.
Свияга — та еще лучше куролесит: подошла к Симбирску, версты полторы до Волги остается, — нет, повернула-таки в сторону
и пошла с Волгой рядом: Волга на полдень, она на полночь,
и верст триста реки друг дружке навстречу текут, а слиться не могут.
Издревле та сторона была крыта лесами дремучими, сидели в них мордва, черемиса, булгары, буртасы
и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот
и поболе того русские люди стали селиться в той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский, в половине XIV века перенес свой стол из Суздаля в Нижний Новгород, назвал из чужих княжений русских людей
и расселил их по Волге, по Оке
и по Кудьме.
Так летопись говорит, а народные преданья вот что сказывают...
В стары годы на Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий, по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать.
Так думает мордвин,
так думают
и черемис,
и чувашин.
Много годов работал, богатства смолою не нажил
и вдруг сразу
так разбогател, что не только с муромскими, с любым московским купцом в версту мог стать.
Старики рассказывают, что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов — его именины; как раз к концу обеда прискакал от Поташова нарочный с
такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто
и не видывал.
А Дунюшка тут. Посадили ее на кровать возле матери. Белокуренькая девочка смеется аленьким ротиком
и синенькими глазками, треплет розовую ленточку, что была в вороту́ материной сорочки…
Так и заливается — ясным, радостным смехом.
Новый вдовец клонится наземь, клонится, клонится
и, бережно опустив на пол дочку,
так зарыдал, что сбежались домашние,
и его, недвижного, почти бездыханного, перенесли на постель.
И когда пришел в себя Марко Данилыч, ему вспомнилось участье отца его в кровавых делах Поташова.
И так говорил он...
— Родитель помер в одночасье!.. Брат в море потонул!.. Она, в
таких молодых годах, померла!.. Господи! Ты, по Писанию, мстишь до седьмого колена!.. Но ты ведь, Господи,
и милостив!.. Излей на меня всю ярость свою, но Дуню мою сохрани, Дуню помилуй!..
Каждый год не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил большой каменный дом,
такой, что
и в губернском городе был бы не из последних…
Невесты не хаю, а думаю
так: нашел бы я в ней жену добрую
и разумную, да не сыскал бы родной матери Дунюшке.
Безмужняя вдовица как сказала,
так и сделала — заменила она Дуне родную мать, всю любовь непорочного сердца перенесла на дочку незабвенной подруги, вся жизнь ее в Дуне была…
Ретивые до клевет
и напраслин, кумушки поддакивали на
такие речи.
И никто тем сплетням не был
так рад, как свахоньки, что неудачно предлагали невест Марку Данилычу.
Так говорили приживалки,
так говорили
и обманувшиеся в расчетах свахоньки.
Много бранили ее, бывало дело —
и колачивали, но, возверзая печаль на Господа, мирилась она с оскорбителями, а работать языком все-таки не переставала.
Икорки бы надо к блинкам — купила б исправской, хорошенькой, да купил-то, Сергевнушка, нет,
так я уж пробоечек думала взять —
и те восьмнадцать да двадцать копеек, самы последние…
— Я ведь, Сергевнушка, спро́ста молвила, — облокотясь на угол стола
и подгорюнясь, заговорила она унылым голосом. — От меня, мать моя, слава Богу, сплеток никаких не выходит… Смерть не люблю пустяков говорить…
так только молвила, тебя жалеючи, сироту беззаступную, знать бы тебе людские речи да иной раз, сударыня моя, маленько
и остеречься.
Сейчас на базаре попалась —
так и судачит,
так и судачит.
И что уж за язык у этой подлюхи —
так ведь
и режет,
так и режет…
Что Сергевнушка, говорю, сирота,
так ты
и думаешь, что на нее всякую канитель можно плести…
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю,
и не видывала я
таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а в глаза при всех тебе наплюю
и, что знаю, все про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу…
Вдруг тихо-тихонько растворилась дверь,
и в горницу смиренно, степенно вошла маленькая, тщедушная, не очень еще старая женщина в черном сарафане с черным платком в роспуск. По одеже знать, что христова невеста. Положив уставной поклон перед иконами, низко-пренизко поклонилась она Дарье Сергевне
и так промолвила...
Как Никодим тайно приходил ко Христу,
так и она тайно приходит на поучения
и беседы о старой вере.
Поученья о дьяволе
и аде мастерица расширяла, когда ученики станут «псалтырь говорить», — тут по целым часам рассказывает, бывало, им про козни бесовские
и так подробно расписывает мучения грешников, будто сама только что из ада выскочила.
Так учила Анисья Терентьевна,
и далеко разносилась о ней слава, как о самой премудрой учительнице.
Потому
и забегала она частенько к Дарье Сергевне, лебезила перед Марком Данилычем, а Дунюшку
так ласкала, что всем было на диво.
Дуня, как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала,
и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась.
Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку
и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза
и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала, что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку:
и разуму-то она острого,
и такая девочка понятливая, да
такая умная.
Невзлюбила она Анисью Терентьевну
и, была б ее воля, не пустила б ее на глаза к себе; но Марко Данилыч Красноглазиху жаловал, да
и нельзя было идти наперекор обычаям, а по ним в маленьких городках Анисьи Терентьевны необходимы в дому, как сметана ко щам, как масло к каше, — радушно принимаются
такие всюду
и, ежели хозяева люди достаточные да тороватые, гостят у них подолгу.
—
Так, сударыня…
Так впрямь
и за псалтырь села… Слава Богу, слава Богу, — говорила Анисья Терентьевна
и, маленько помолчав, повела умильные речи.
— Вот тебе, Терентьевна, платок, вот тебе
и полтина, велю работнице крупы на кашу отсыпать, доучивай только Федюшку как следует, сажай его скорей за часослов. Знаю я мальчика — славный
такой.
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести — все бы видели да знали, что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью
и не ведаешь!.. Ладно ли
так? А?
— Всяка премена во святоотеческом предании, всяко новшество, мало ль оно, велико ли — Богу противно, — строго, громко
и внушительно зачала Анисья Терентьевна. — Ежели ты, сударыня, обучая Дунюшку,
так поступаешь, велик ответ пред Господом дашь. Про тех, что соблазняют малых-то детей, какое слово в Писании сказано? «Да обесится жернов осельский на выи его, да потонет в пучине морстей». Вот что, сударыня!..
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не
так, сударыня моя, не
так… Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою
и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
— Народ — молва, сударыня. Никто ему говорить не закажет. Ртов у народа много — всех не завяжешь… —
Так говорила Анисья Терентьевна, отираясь бумажным платком
и свертывая потом его в клубочек. — Ох, знали бы вы да ведали, матушка, что в людях-то про вас говорят.
— Стоит Панфилиха у возов с рыбой, а сама
так и рассыпается,
так и рассыпается…
Перво-наперво — неверная, у попов у церковных, да у дьяконов хлеб ест, всяко скоблено рыло, всякого табашника
и щепотника за добрых людей почитает, второ дело смотница,
такая смотница, что не приведи Господи.
Пересела Дарья Сергевна к пяльцам, хотела дошивать канвовую работу, но не видит ни узора, ни вышиванья, в глазах туманится, в висках
так и стучит, сердце тоскует, обливается горячею кровью.
Девочка
так и засияла восторгом.
Так это, я полагаю,
и вы все можете.
— Это еще не беда, — заметил Смолокуров. — Разница меж нами не великая — та же стара вера, что у них, что у нас. Попов только нет у них,
так ведь
и у нас были да сплыли.
— Зачем певицу? Брать
так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб
и пение,
и служба вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны,
так шатуны
и есть… Нечего делать,
и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
Человек с достатком был, но далеко не с
таким, как у Марка Данилыча, оттого
и старался он при всяком случае угодить богатому сватушке.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери
такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы
и непочтительны к родителям, покинули стыд
и совесть, ударились в
такие дела, что нелеть
и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то
и думать нечего.
«
И то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то
и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же
и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у
таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота,
и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о
таких женах
и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Родных своих тоже уговариваем, у которой старицы племянненка есть бедная, либо другая сродница,
таких берем на воспитанье
и, точно, иной раз склоняем принять ангельский чин…
Разговаривая
так с Макриной, Марко Данилыч стал подумывать, не отдать ли ему Дуню в скиты обучаться. Тяжело только расстаться с ней на несколько лет… «А впрочем, — подумал он, —
и без того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки из дому отлучаюсь… Станет в обители жить, скиты не за тридевять земель, в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на мою голубушку да опять в отлучки — опять к ней».