Неточные совпадения
Как возговорит белый царь людям своим: «Ой вы гой еси, мои слуги верные, слуги верные, неизменные, вы подите-ка, поглядите-ка на те ли на горы на Дятловы, что там
за березник мотается, мотается-шатается, к земле-матушке преклоняется?»…
В старые годы, когда шаг
за шагом Русь отбивала у старых насельников землю, нещадно губила леса
как вражеские твердыни.
Сердобольные покровители животных вступились
за Мишеньку:
как, дескать, можно по белу́ его на цепи таскать,
как, дескать, можно Михайла Иваныча палкой бить, в ноздри кольцо ему пронимать?..
В лесах
за Волгой бедняков,
какие живут на Горах, навряд найти, зато и заволжским тысячникам далеко до нагорных богачей. Только эти богачи для бедного люда не в пример тяжелей, чем заволжские тысячники. Лесной народ добродушней, проще, а нагорному пальца в рот не клади. Нагорный богач норовит из осмины четвертину вытянуть, из блохи голенище скроить.
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать человек их было, ростом каждый чуть не в сажень,
за старшого был у них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу, что исстари разбои держала в лесах Муромских. Барыню ль
какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть да к Андрею Родивонычу предоставить — их взять. И тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
Трех годов на новом месте не прожил,
как умер в одночасье. Жена его померла еще в Родякове; осталось двое сыновей неженатых: Мокей да Марко. Отцовское прозвище
за ними осталось — стали писаться они Смолокуровыми.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет
как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым; ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да
за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи, что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Бродячие приживалки,
каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом:
за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Ну, а тебе
за красоту
за твою вишь
какое счастье досталось…
Тебе бы, я говорю, денно и нощно Бога
за Дарью Сергевну молить, а ты, бесстыжая, гляди-ка,
каки новости распускаешь…
По уходе Ольги Панфиловны Дарья Сергевна долго
за чайным столом просидела. Мысли у ней путались, в уме помутилось. Не вдруг она сообразила всю ядовитость речей Ольги Панфиловны, не сразу представилось ей,
как люди толкуют про ее положенье. В голове шумит, в глазах расстилается туман, с места бедная двинуться не может. Все ей слышится: «В трубы трубят, в трубы трубят!..»
Дуня,
как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась
за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Дарью Сергевну главной злодейкой своей она почитала
за то, что перебила у ней прибыльную ученицу,
какой досель не бывало и вперед не будет.
Сами посудите, Дарья Сергевна,
как же я
за часословец-от его без даров посажу?..
— Вот тебе, Терентьевна, платок, вот тебе и полтина, велю работнице крупы на кашу отсыпать, доучивай только Федюшку
как следует, сажай его скорей
за часослов. Знаю я мальчика — славный такой.
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. —
Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу в плате нести — все бы видели да знали, что
за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты
за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре,
как бы застыла на месте, слова не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
— Это из училища-то, что ли? Ни
за что на свете!.. Чему научат?..
Какому бесу, прости Господи!
Потом через день, через два опять зачнет рассказывать,
как строго в обителях смотрят
за девицами,
как приучают их к скромному и доброму житию по Господним заповедям,
каким рукодельям обучают,
какие книги дают читать и
как поучают их всякому добру старые матери.
А на третьей гусянке неистовый вопль слышится: «Батюшки, буду глядеть!.. отцы родные, буду доваривать! батюшки бурлаченьки, помилуйте!.. родимые, помилуйте!» То бурлацкая артель самосудом расправляется с излюбленным кашеваром
за то, что подал на ужин не проваренную
как следует пшенную кашу…
— Конечно, никто бы так не обучил Дунюшку,
как если бы сама матушка взялась
за нее, потому что учительнее нашей матушки по всему Керженцу нет, да и по другим местам нашего благочестия едва ли где такая сыщется.
За год до того,
как Дуне домой под отеческий кров надо было возвратиться, еще новый домик в Манефиной обители построился, а убран был и разукрашен, пожалуй, лучше Дунина домика — Марья Гавриловна жить в Комаров из Москвы переехала.
Шестнадцати лет еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна
за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку в жены себе взять. Сунулись было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ,
как шест, был готов. Сына городского головы сватали — и тому тот же ответ.
— Как-нибудь да поделим, — молвил Петр Степаныч. — Я и на то, пожалуй, буду согласен, чтоб деньгами
за свою часть в заводах получить… Новы бы тогда построил…
— Своего, заслуженного просим!.. Вели рассчитать нас,
как следует!.. Что же это
за порядки будут!.. Зáдаром людей держать!.. Аль на тебя и управы нет? — громче прежнего кричали рабочие, гуще и гуще толпясь на палубе. С семи первых баржей, друг дружку перегоняя, бежали на шум остальные бурлаки, и все становились перед Марком Данилычем, кричали и бранились один громче другого.
— Мудрено, брат, придумал, — засмеялся приказчик. — Ну, выдам я тебе пачпорт, отпущу,
как же деньги-то твои добуду?.. Хозяин-то ведь, чать, расписку тоже спросит с меня. У него, брат, не
как у других — без расписок ни единому человеку медной полушки не велит давать, а
за всякий прочет, ежели случится, с меня вычитает… Нет, Сидорка, про то не моги и думать.
— Эх, горе-то
какое! — вздохнул Сидорка. — Ну ин вот что: сапоги-то, что я в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их
за пачпорт, а деньги, ну их к бесу — пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему ни дна, ни покрышки.
— Пес с ними! Пущай анафема Маркушка ими подавится, — молвил Сидор. — Денег-то
за ним не сполна шесть целковых осталось, а
как засадят недели на две, так по четыре только гривенника поденщину считай, значит, пять рублей шесть гривен. Один гривенник убытку понесу. Так нешто спина гривенника-то не стоит.
— Сговоришь с ним!..
Как же!.. — молвил Василий Фадеев. — Не в примету разве вам было,
как он, ничего не видя, никакого дела не разобравши,
за сушь-то меня обругал? И мошенник-от я у него, и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом, что ли, небо-то расшевырять, коли солнцо́в нет… Собака так собака и есть!.. Подойди-ка я теперь к нему да заведи речь про ваши дела, так он и не знай что со мной поделает… Ей-Богу!
— Нет, уж ты, Василий Фадеич, яви Божеску милость, попечалуйся
за нас, беззаступных, — приставали рабочие. — Мы бы тебя вот
как уважили!.. Без гостинца, милый человек, не остался бы!.. Ты не думай, чтобы мы на шаромыгу!..
— Да, оно так-то так, что про это говорить. Вестимо, больше потерпишь, да уж ты помилосердуй, заставь
за себя Бога молить… Ведь ты наша заступа, на тебя наша надежа —
как Бог, так и ты. Сделай милость, пожалей нас, Василий Фадеич, — слезно умолял дядя Архип приказчика.
— То-то вот и есть… — молвил Смолокуров. — Вот оно что означает коммерция-то. Сундуки-то к киргизам идут и дальше
за ихние степи, к тем народам, что китайцу подвластны.
Как пошла у них там завороха, сундуков-то им и не надо. От войны, известно дело, одно разоренье, в сундуки-то чего тогда станешь класть?.. Вот, поди, и распутывай дела: в Китае дерутся, а у Старого Макарья «караул» кричат. Вот оно что такое коммерция означает!
— Слушаю-с, — ответил приказчик и, прокашлявшись в руку, спросил, глядя в сторону: —
За простойные дни
как прикажете?
Немного пришлось отдыха на его долю. Еще к ранним обедням не начинали благовеста,
как, наспех одевшись, чуть не бегом побежал он к Доронину. Зиновий Алексеич один еще был на ногах. Когда вошел к нему Марко Данилыч, он только что хотел усесться
за столик, где уж кипел самовар.
— И то ведь я пришел покалякать с тобой, — ответил Марко Данилыч, принимаясь
за налитую чашку. — Скажи ты мне, Зиновий Алексеич, по самой сущей, по истинной правде, вот
как перед Богом… Что это у тебя вечор так гребтело, когда мы с тобой насчет этого Меркулова толковали.
Зорко глядя на приятеля, думает сам про себя Смолокуров: «Врешь, не обманешь, Лизавету
за него ладишь. Насквозь вижу тебя… Недаром вечор она, ровно береста на огне, корчилась,
как речь зашла про Меркулова».
Тетушки и бабушки неженатых московских купчиков в разговорах с Татьяной Андревной стали загадывать всем понятные, исстари по Руси ходячие загадки: «Не век-де Лизавете Зиновьевне маком сидеть, не век-де ей русой косой красоваться, не пора ль де ей
за свое хозяйство приниматься, свой домок заводить?» Татьяна Андревна, тоже
как исстари ведется, от прямого ответа уклонялась, не давала,
как говорится, ни приказу, ни отказу.
— Ни
за что на свете старым моим глазам не признать вас, батюшка… Скажите, сделайте милость,
как вы нам родня-то?
— Микитушка! — радостно вскликнула Татьяна Андревна. — Родной ты мой!.. Да
как же ты вырос, голубчик,
каким молодцом стал!.. Я ведь тебя еще махоньким видала, вот этаким, — прибавила она, подняв руку над полом не больше аршина. — Ни
за что бы не узнать!.. Ах ты, Микитушка, Микитушка!
— Такое уж наше дело, — отвечал Меркулов. — Ведь я один,
как перст, ни
за мной, ни передо мной нет никого, все батюшкины дела на одних моих плечах остались. С ранней весны в Астрахани проживаю, по весне на взморье, на ватагах, летом к Макарью; а зиму больше здесь да в Петербурге.
Как родного сына, холила и лелеяла «Микитушку» Татьяна Андревна,
за всем у него приглядывала, обо всем печаловалась, каждый день от него допытывалась: где был вчера, что делал, кого видел, ходил ли в субботу в баню, в воскресенье
за часы на Рогожское аль к кому из знакомых в моленну, не оскоромился ль грехом в середу аль в пятницу, не воруют ли у него на квартире сахар, не подменивают ли в портомойне белье, не надо ль чего заштопать, нет ли прорешки на шубе аль на другой одеже
какой.
Канонница Микитушку читать-писать выучила; нянькам и
за то спасибо, что ребенок вырос ни кривым, ни хромым, ни горбатым
каким.
И родных своих по скорости чуждаться стала, не заботили ее неизбывные их недостатки; двух лет не прошло после свадьбы,
как отец с матерью, брат и сестры отвернулись от разбогатевшей Параши, хоть, выдавая ее
за богача, и много надежд возлагали, уповая, что будет она родителям под старость помощница, а бедным братьям да сестрам всегдашняя пособница.
Только что воротился домой,
как его схватило, — сейчас
за попом.
— Да ведь это, по-моему, просто надувательство, — молвил удивленный Самоквасов. — На что же это похоже?..
Как же это так?.. Вдруг у меня нет ни копейки — и я двадцать тысяч ни
за что ни про что получаю?.. Да это ни с чем не сообразно… Ну, а
как сроки выйдут?
— Самой-то не было дома, в Шарпан соборовать ездила. Выкрали без нее… — ответил Самоквасов. — И теперь
за какой срам стало матушке Манефе, что из ее обители девица замуж сбежала, да еще и венчалась-то в великороссийской! Со стыда да с горя слегла даже, заверяет Таифа.
Несется косная по тихому лону широкой реки, вода что зеркало, только и струится
за рулем, только и пенится что веслами. Стих городской и ярманочный шум, настала тишь, в свежем прохладном воздухе не колыхнет. Петр Степаныч передал руль кормщику и перешел к носу лодки. Шепнул что-то песенникам, и тотчас залился переливчатыми,
как бы дрожащими звуками кларнет, к нему пристал высокий тенор запевалы, песенники подхватили, и над широкой рекой раздалась громкая песня...
Доволен-предоволен был Марко Данилыч, видя,
как его чествуют; не ворчит больше
за лишнюю трату денег…
— Сказано тебе,
какая родня, — сказал Зиновий Алексеич пристававшему Марку Данилычу. — Такой родни до Москвы не перевешаешь. А что человек он хороший, то верно,
за то и люблю его и, сколько смогу, ему порадею.
Тот расчет был у Марка Данилыча, что
как скоро Меркулов узнает про неслыханный упадок цен, тотчас отпишет Доронину, продавал бы его
за какую ни дадут цену.