Неточные совпадения
Издревле та сторона была крыта лесами дремучими, сидели в них мордва, черемиса, булгары, буртасы и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот и поболе того русские люди
стали селиться в той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский, в половине XIV века перенес свой стол из Суздаля в Нижний Новгород, назвал из чужих княжений русских людей и расселил их по Волге, по Оке и по Кудьме. Так летопись
говорит, а народные преданья вот что сказывают...
Поученья о дьяволе и аде мастерица расширяла, когда ученики
станут «псалтырь
говорить», — тут по целым часам рассказывает, бывало, им про козни бесовские и так подробно расписывает мучения грешников, будто сама только что из ада выскочила.
Семь лет Дуне минуло — срок «вдавати отрочат в поучение чести книг божественного писания». Справив канон, помолясь пророку Науму да бессребреникам Кузьме и Демьяну, Марко Данилыч подал дочке азбуку в золотом переплете и точеную костяную указку с фольговыми завитушками, а затем сам
стал показывать ей буквы, заставляя
говорить за собой: «аз, буки, веди, глаголь…»
Стали свататься купцы-женихи из больших городов, из самой даже Москвы, но Марко Данилыч всем
говорил, что Дуня еще не перестарок, а родительский дом еще не надоел ей.
— Так нешто я вас бунтовать учил? — вспыхнул приказчик. —
Говорил я вам, чтоб вы его просили покрепче, значит, пожалостливей, а вы, чертовы куклы, горланить вздумали, ругаться, рукава даже
стали засучивать, бестии… Этому, что ли, учил я вас?.. А?
— Ишь что еще вздумали! — гневно вскликнул приказчик. —
Стану из-за такой малости я руки марать!.. Пошел прочь!..
Говорят тебе, не мешай.
— Здравствуй, Зиновий Алексеич!.. Вот где Господь привел свидеться! — радостным голосом
говорил Марко Данилыч. — Татьяна Андревна, здравствуйте, сударыня! Давненько с вами не видались… Барышни, Лизавета Зиновьевна, Наталья Зиновьевна!.. Выросли-то как!.. Господи!.. Да какие
стали раскрасавицы!.. Дуня, а Дуня! Подь скорее, примай подружек, привечай барышен-то… Дарья Сергевна, пожалуйте-ка сюда, матушка!
И первый год, и второй греку верой и правдой служил он, на третий, сведя знакомство с кизильбашами и даже выучась
говорить по-ихнему,
стал и свои пятаки продавать.
Только что заневестилась старшая, молодежь
стала на нее заглядываться,
стала она заглядываться и на младшую, а старые люди, любуясь на сестриц-красавиц, Зиновью Алексеичу
говаривали: «Красен, братец, дочками — умей зятьев подобрать, а выбрать будет из кого, свахи все пороги у тебя обобьют».
Но Татьяна Андревна и тут, не давая прямого ответа, обычные речи
говаривала: «Наш товар не продажный, еще не поспел; не порогом мы вам поперек
стали, по другим семьям есть товары получше нашего».
Стал Никита Федорыч и Доронина дядюшкой называть, но девиц сестрицами называть как-то не посмел, оттого мало и разговаривал с ними. А хотелось бы
поговорить и сестрицами назвать…
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, —
стал говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару всего на какую-нибудь тысячу, у вас то же. Вот и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не то и больше. И ежели в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не было, а вдруг
стало по двадцати тысяч.
— Ни нá что
стало не похоже, —
говорил Смолокуров.
— Что же мне с ним
говорить? С какой
стати? — ответил Зиновий Алексеич.
— Ох уж эти мне затеи! —
говорила она. — Ох уж эти выдумщики! Статочно ль дело по ночам в лодке кататься! Теперь и в поле-то опасно, для того что росистые ночи пошли, а они вдруг на воду… Разум-от где?.. Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом в ней ступил. Долго ль себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка, какая
стала — в лице ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся на ночь-то.
— Жили мы жили, не знали ни бед, ни напастей, — на каждом слове судорожно всхлипывая,
стала говорить мать Таисея комаровская, игуменья обители Бояркиных.
— Головушку с плеч снесла матушке! — со слезами
стала говорить Таифа.
—
Стало быть, матушка Манефа теперь успокоилась? Не убивается, как давеча
говорила мать Таифа? — мало погодя, спросил Самоквасов.
— По-моему, тут главное то, что у него, все едино, как у Никитушки, нет ни отца, ни матери, сам себе верх, сам себе голова, —
говорила Татьяна Андревна. — Есть, слышно, старая бабушка, да и та,
говорят, на ладан дышит, из ума совсем выжила,
стало быть, ему не будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей бояться ни крутого свекра, ни лихой свекрови, ни бранчивых деверьёв, ни золовок-колотовок.
Долго ли время шло, коротко ли,
стали говорить хану думные люди его: «О грозный, могучий хан Золотой Орды, многих государств повелитель, многих царств обладатель!
Если я думаю, значит, живу, он
говорил,
стало быть, я не умер…
— Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз было толковано, Василий Петрович, — отвечала Марья Ивановна. — За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете.
Стало быть, нечего больше и
говорить.
— Как так? Да нешто можно без обеда? — с удивленьем вскликнул Морковников. — Сам Господь указал человеку четырежды во дню пищу вкушать и питие принимать: поутру́ завтракать, потом полудничать, как вот мы теперь, после того обедать, а вечером на сон грядущий ужинать… Закон, батюшка… Супро́тив Господня повеленья идти не годится. Мы вот что сделаем: теперича отдохнем, а вставши, тотчас и за обед… Насчет ужина здесь, на пароходе, не
стану говорить, придется ужинать у Макарья… Вы где пристанете?
— Какие бы цены на тюленя завтра ни
стали, тотчас сполна чистоганом плачу, —
говорил Василий Петрович.
— А ты слушай, что дальше-то со мной было, — продолжал Дмитрий Петрович. — Поехал я домой — хвать, на мосту рогатки, разводят, значит… Пешком было хотел идти — не пускают. «Один,
говорят, плашкот уж совсем выведен». Нечего делать, я на перевоз… Насилу докликался князей, пошел к лодке, поскользнулся да по глине, что по масленичной горе, до самой воды прокатился… Оттого и хорош
стал, оттого тебя и перепачкал. А знаешь ли что, Никита Сокровенный?..
— Врать, что ли,
стану?
Говорят тебе, все караваны обошел, — отвечал Морковников.
— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным голосом
стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею… — Так что же?
Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде не раз
говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и не увижу, но любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я не связываю».
— Слушай же! — в сильном волненье
стала игуменья с трудом
говорить. — «Игуменское ли то дело?» — сказала ты… Да, точно, не игуменьино дело с белицей так
говорить… Ты правду молвила, но… слушай, а ты слушай!.. Хотела было я, чтобы нашу тайну узнала ты после моей смерти. Не чаяла, чтобы таким словом ты меня попрекнула…
— Зачем, я тебя спрашиваю, зачем ты приехал сюда? — в сильном раздраженье она
говорила. — Баловаться по-прежнему?.. Куролесить?.. Не
стану, не хочу… Будет с тебя!.. Зачем же ты кажешь бесстыжие глаза свои мне?
— Пали до нас и о тебе, друг мой, недобрые вести, будто и ты мирской славой
стал соблазняться, — начала Манефа, только что успела выйти келейница. — Потому-то я тебе по духовной любви и
говорила так насчет Громова да Злобина. Мирская слава до добра не доводит, любезный мой Петр Степаныч. Верь слову — добра желая
говорю.
— Фленушка! — вскрикнул Петр Степаныч, садясь возле нее и обняв дрожащей рукой
стан ее. Сам себя он не помнил и только одно мог
говорить: — Ах ты, Фленушка моя, Фленушка!..
— Давеча я к тебе приходил… С глаз долой прогнала ты меня… Заперлась… — с нежным укором
стал говорить ей Петр Степаныч. — Видеть меня не хотела…
— Да сколько ж раз я молил тебя, уговаривал женой моей быть?.. Сколько раз Богом тебя заклинал, что
стану любить тебя до гробовой доски,
стану век свой беречь тебя… — дрожащим голосом
говорил Петр Степаныч.
— Ах, Фленушка, Фленушка!.. Да бросишь ли ты, наконец, эти скиты, чтоб им и на свете-то не стоять!.. —
стал говорить Петр Степаныч. — Собирайся скорее, уедем в Казань, повенчаемся, заживем в любви да в совете.
Стал я богат теперь, у дяди из рук не гляжу.
— Да право же, мне совестно стеснять вас, Феклист Митрич, —
говорил Самоквасов. — Тогда было дело другое — не
стать же новобрачной на постоялом дворе ночевать; мое одиночное дело иное.
И
стал продолжать беседу с Сурминым. Мало сам
говорил, больше с думами носился; зато словоохотен и говорлив был Ермило Матвеич. О постригах все рассказал до самых последних мелочей.
— Слушай, Васька, — властным голосом
стал говорить Самоквасов. — Правду скажешь — кушак да шапка мерлушчатая; соврешь — ни к Рождеству, ни к Святой подарков как ушей своих не увидишь… Куда Петр Степаныч уехал?
— Где же вам помнить, матушка, — весело, радушно и почтительно
говорил Марко Данилыч. — Вас и на свете тогда еще не было… Сам-от я невеличек еще был, как на волю-то мы выходили, а вот уж какой старый
стал… Дарья Сергевна, да что же это вы, сударыня, сложа руки стоите?.. Что дорогую гостью не потчуете? Чайку бы, что ли, собрали!
С грустью, с досадой смотрел работящий, домовитый отец на непутное чадо, сам про себя раздумывал и хозяйке
говаривал: «Не быть пути в Гараньке,
станет он у Бога даром небо коптить, у царя даром землю топтать.
Замолчала Пелагея, не понимая, про какого Ермолаича
говорит деверь. Дети с гостинцами в подолах вперегонышки побежали на улицу, хвалиться перед деревенскими ребятишками орехами да пряниками. Герасим, оставшись с глазу на глаз с братом и невесткой,
стал расспрашивать, отчего они дошли до такой бедности.
Торговать опекун на эти деньги
стал и всем
говорил, что желает умножить именье сродницы до ее совершенных годов.
Чужим здоровьем болея, мир-народ
говорил: «Они-ста теперь
стали купцы, для чего же на нашей на мирской земле сидят и тем крестьянскому обчеству́ чинят поруху?
— Ну, уж ты и заершился, — мягким, заискивающим голосом
стал говорить Марко Данилыч. — В шутку слова молвить нельзя — тотчас закипятится.
— Посмотрим, поглядим, — усмехнулся Герасим и опять
стал на счетах выкладывать. — Полторы дюжины десятерику да подуборных — три рубля, —
говорил он, считая.
— Так уж я
стану просить вас, милостивая наша барышня, чтобы сделали вы нам великое одолжение и милость несказанную, и мне и Дунюшке, —
говорил Смолокуров.
Стал я расхваливать Мокея Данилыча: и моложе-то он,
говорю, меня, и сильнее-то, а ежели до выкупа дело дойдет, так за него,
говорю, не в пример больше дадут, чем за меня.
— Года этак через два, как
стал я у хана проживать, —
говорил Хлябин, — иду раз по базару, навстречу мне русский — там издали своего брата узнаешь.
Как сбирались бежать, опять уговаривал я Мокея Данилыча, и опять не согласился он на побег, а только мне и тому уральскому казаку слезно плачучи наказывал: «Ежели, —
говорит, — вынесет вас Бог, повестите, —
говорит, — братца моего родимого Марка Данилыча, господина Смолокурова, а ежели в живых его не
стало, племянников моих аль племянниц отыщите.
С приездом Марьи Ивановны
стала она еще равнодушнее к обрядам, хоть та сама не раз
говорила ей, что должна непременно их соблюдать, не навести бы домашних на мысль, что хочет она идти «путем тайной веры к духовному свету».
— Умалился корабль, очень умалился, — скорбно промолвил Николай Александрыч. — Которых на земле не
стало, которые по дальним местам разошлись. Редко когда больше двадцати божьих людей наберется… Нас четверо, из дворни пять человек, у Варварушки в богадельне семеро. Еще человека два-три со стороны. Не прежнее время, сестрица. Теперь,
говорят, опять распыхались злобой на божьих людей язычники, опять иудеи и фарисеи воздвигают бурю на Христовы корабли. Надо иметь мудрость змиину и как можно быть осторожней.